Пуста была площадь.
Словно недавняя чума сумела выкосить народ подчистую, оставив памятником общей беды длинные торговые ряды. Не было московитов и у Лобного места, где обычно толпились мастеровые и ремесленники, где заключались сделки да ждали со двора последних новостей.
– Почему народ не собрали? – хмуро посмотрел Иван Васильевич на Федьку Басманова, который сжался под строгим господским взглядом.
С недавнего времени царь стал холоден со своим любимцем, и Федька терзался в догадках, какова была причина перемены в настроении государя. Может, оговорил его кто из недоброжелателей, а то и вовсе посмели околдовать Ивана Васильевича завистники, напоили его приворотным зельем и сумели внушить дурное о верном боярине.
– Это мы мигом, государь! А ну созывай народ, пускай все посмотрят, как Иван Васильевич крамольников наказывает! – прикрикнул Федька Басманов на опришную дружину.
– Гойда!.. Поспешай! Окликай народ! – яростно орал молоденький сотник, впервые в этот день увидавший государя вблизи. Детина совсем ошалел от счастья и, увлекая за собой опришников, повернул коня в ближайший переулок. – На площадь, московиты! Государь зовет!
Не минуло и получаса, как площадь была полна народу. Озираясь на черные кафтаны и собачьи головы, болтающиеся у седел опришников, московиты послушно плелись к месту казни. Иных государевы слуги подгоняли нагайками.
Царь сидел на высоком, серой масти жеребце, который никак не мог устоять на месте и без конца перебирал тонкими ногами, как будто исполнял замысловатую пляску. Государь тронул вожжи, и конь отделился от толпы опришников. С минуту жеребец гарцевал в одиночестве, а потом, повинуясь воле хозяина, шагнул навстречу примолкшему народу.
Конь был зело красив. Седло позолочено и украшено сафьяном; серебряные бляхи скрывали бока и грудь лошади.
– Господа московские жители, верите ли вы своему государю-батюшке? Верите ли вы в то, что царь не наказывает безвинных?
Иван был красив, даже гнев не сумел испортить его лика. Почти болезненная белизна сумела сделать его облик особенно торжественным. Москвичи научились прощать государю все, и Иван Васильевич мог надеяться, что искупление он получит уже сегодняшним вечером.
– Верим, государь!
– Кому же верить, как не тебе, Иван Васильевич!
– Ты наш отец, тебе одному и решать, кого миловать, а кого смерти предавать!
– Так вот что я вам хочу сказать, – произнес государь. – Все эти люди изменники. Аспидами грелись они на моей груди, льстивые слова нашептывали в уши, а сами всегда думали о том, как извести своего государя. А разве не был я им добрым батюшкой? Разве я их не любил? Забыли холопы про то, что я возвысил их над всеми, отстранил своих прежних верных слуг в угоду крамольникам! Усыпили они меня сладкими речами, а сами от моего имени вершили худые дела и наказывали безвинных. Так неужно простить крамольникам зло, которое они содеяли?!
– Не прощай, государь! Казни изменников! – завопил один из мастеровых, стоящий у торговых рядов.
– Здравым будь, государь! Многие лета живи, Иван Васильевич.
– Надобно изменников наказывать. Пусть же они сгинут в геенне огненной! – ликовали собравшиеся, понимая, что государев гнев прошел стороной. – Накажи их, государь!
– Казни!
Задумался Иван Васильевич, глядя на осмелевшую челядь. Точно так же в римских амфитеатрах разбуженная кровью толпа требовала от гладиатора продолжения жестокого представления. А сам государь был в роли императора, и достаточно было только движения мизинца, чтобы даровать или отобрать жизнь.
Царь и государь всея Руси был римских кровей.
– Начинай, – обронил Иван Васильевич.
– Кого первым, государь? – спросил Григорий Скуратов-Бельский, хотя уже предугадывал ответ.
– Висковатого Ивашку.
– Слушаюсь, государь.
Кроме раздражения, которое Иван Васильевич питал к дьяку, была еще одна причина не любить Висковатого, а именно его шестнадцатилетняя дочь Наталья.
Год назад государь посетил своего печатника – суетливо сновали по дому слуги, хлопотлив был хозяин, и только пятнадцатилетняя красавица оставалась равнодушной к нежданному приходу самодержца.
– Кто такая? – ткнул Иван Васильевич перстом в ненаглядную красу.
Зарделась девка в смущении, а печатник Висковатый отвечал:
– Дочь это моя… Натальей нарекли.
Славно погостил тогда государь. Вино у печатника оказалось сладким, закуска добрая, но особенно памятны Ивану Васильевичу были засахаренное орешки.
Когда самодержец двор покидать стал, склонился к уху думного дьяка и произнес:
– При дворе хочу твою дочь видеть. Пускай для начала в сенных девках послужит.
Ощетинился Иван Михайлович ежом, но сумел найти в себе силы, чтобы ответить самодержцу достойно:
– Мала она, государь, для такой чести. Пусть дома пока посидит, а как постарше станет, тогда ко двору и представлю.
– Государю прислуживают сенные девки и помоложе, нежели твоя дщерь, – неожиданно весело произнес Иван Васильевич, и его смех задорно подхватили стоящие рядом опришники.
Настало самое время, чтобы припомнить печатнику и этот отказ. Царь сладко поежился, подумав о шестнадцатилетней непорочной красе.
Заплечных дел мастера подвесили Висковатого за ноги, он изогнулся, словно огромная рыба, попавшаяся на крючок, а потом смирился, затихнув, и только перекладина натужно скрипела в такт раскачивающемуся телу.
Никитка-палач черпнул из кипящего котла ковш воды и плеснул на голову дьяка.
– Аааа! – заорал Висковатый. – Будь же ты проклят, государь-мучитель!
Никитка-палач вытащил из-за пояса нож и подошел к Висковатому. Толпа в ожидании замерла. Детина напоминал мясника со скотного двора, который намеревался освежить тушу. Вот сейчас подставит под свесившуюся голову огромный жбан, и кровь, хлынув, наполнит его до краев. Заплечных дел мастер ухватил Ивана Михайловича за нос и в следующее мгновение отрубил его ударом ножа. После чего на все четыре стороны показал кровавый обрубок, а затем швырнул его в кипящий котел. Затем отрубил оба уха. Залитое кровью лицо Висковатого было страшным. Он кричал, проклиная мучителей.
Если кто и оставался на этом суде плоти беспристрастным, так это палач. Никитка знал свое дело отменно. Он не допускал ни одного суетливого движения. Палач напоминал великого лицедея перед искушенной и требовательной публикой. Каждый жест у детины был выверен, рассчитан каждый шаг на узенькой сцене. И если бы кто-то в толпе захлопал в ладони, он наверняка поблагодарил бы знатока кивком головы.
Потом Никитка-палач разорвал огромными ручищами рубаху осужденного, выставляя на позор его сухое тело, и сильным ударом топора перерубил его пополам.
– Ха-ха-ха! – раздался веселый смех.
Многим показалось, что сам дьявол захохотал из преисподней, а небеса отозвались ему в ответ скорбным эхом.
Взгляды собравшихся были обращены на небо, но с Кремлевской стены на плаху взирали четыре женщины.
Одна из них была в ярком приталенном наряде черкешенки.
– Государыня! – выдохнула толпа.
Мария Темрюковна стояла между бойницами и потешалась так, как случалось во время выступления заезжих скоморохов.
Помрачнел Иван Васильевич, узнавая в дьяволе непокорную жену.
– Едва бабе послабление дал, а она уже на стену залезла. Сгони эту чертовку во двор. Совсем рассудка баба лишилась, перед всем честным народом меня опозорить надумала! – наказал Малюте царь.
– Будет сделано, государь.
А смех все более усиливался, будоража своим откровенным весельем и бояр, и челядь.
Григорий Лукьянович направился к Спасской башне. Распахнулись перед думным чином тяжелые врата. Башня служила и государевой темницей, здесь свои последние дни проводил дьяк Висковатый. Малюта Скуратов по узенькой лестнице поднялся на Кремлевскую стену.
Царица находилась в окружении девиц, она ликовала так громко, как будто участвовала в каком-то празднестве. Глянул вниз Скуратов и увидел, что площадь замерла, наблюдая за тем, как Никитка клещами рвет плоть следующей жертвы. Весело было и остальным девицам, и они, стараясь не отстать от госпожи, хохотали вместе с ней.