Только такой человек, каким был владыка Филипп, и мог создать это диво, только его энергия и способна была поднять из морской пены каменную твердыню. Митрополит словно выстроил монастырь для себя, как будто бы предвидел царский гнев, а потому хотел, чтобы детище укрыло его от государевой немилости за многометровыми стенами.
Однако не спасло.
Малюта Скуратов явился в Соловецкий монастырь предтечей большой беды, первой стрелой, пущенной перед кровавой сечей.
Опришники строго допрашивали монахов, выискивали крамолу и старались опорочить Филиппа, но упрямые чернецы не произносили даже слова, как будто вместе с обетом безбрачия взвалили на себя еще и обет молчания. Ученик Филиппа и новый игумен Соловецкого монастыря Паисий только ухмылялся усердию опришников, понимая, что монахи будут с царскими слугами так же немы, как и камни, из которых был выстроен монастырь. Даже допросы с пристрастием не способны вырвать и глухого звука из их онемевших уст.
Единственное средство добиться расположения игумена – это подкупить его. Малюта знал, что Паисий необычайно честолюбив и отличается такой же страстной ревностью к службе, какой прославили себя первые христиане. Совсем неслучайным было и то, что именно он принял игуменство из рук Филиппа; Паисий считался не только духовным наследником митрополита, но и ярчайшим продолжателем славных традиций и сподвижничества на Дальнем Севере России. Нынешний игумен сумел расширить монастырские земли, на которых трудились десятки тысяч крестьян. Монастырь имел соляные заводики, суконные фабрики, товар отправлялся поморами в далекую Англию.
Влияние Соловецкого монастыря на Крайнем Севере выросло настолько, что Соловки могли соперничать с Господином Великим Новгородом, а новый игумен до того вошел в силу, что сумел оторвать от соседней митрополии огромный кусок земель, который немедленно присовокупил к Соловецкому монастырю.
Богаты были Соловки и вызывали зависть не только у менее удачливых владык, но даже у удельных князей.
Склонить Паисия к неправде можно было только епископским саном, и, оставшись с владыкой наедине, Скуратов-Бельский решил завести разговор с самого главного:
– Слушай, что велел тебе государь передать… Если пожелаешь быть главным обвинителем супротив Филиппа, тогда можешь примерять на себе облачение епископа. А далее государь тебя еще больше пожалует – при Москве служить станешь. Что скажешь на это, отец Паисий?
– А если откажусь?
– Выбирать тебе не приходится, владыка, если откажешь, церковным собором будешь осужден.
– В чем же я повинен?
– Митрополию новгородскую в свои земли включил.
– Что я должен сделать?
– Подбери для начала монахов, которые согласны свидетельствовать супротив бывшего игумена, а что далее будет… дело покажет.
– Хорошо, – после короткого раздумья согласился игумен.
Игумену Паисию понадобилось много времени, чтобы выявить монахов, которые некогда были обижены митрополитом Филиппом. Трое из них обещали свидетельствовать о том, что бывший игумен после службы скармливал просфору собакам, а в святой воде купал кота, которого во зло самодержцу прозвал Иваном.
Двое монахов готовы были целовать крест в том, что будто бы митрополит ссылался на Старый завет и почитал его больше Нового.
Еще один старец доносил, что игумен склонял его к содомскому греху, а пятеро чернецов в один голос утверждали, что в соседнем селении у Филиппа поживает зазноба, к которой он наведывался каждую неделю, а за год игуменства владыка сумел прижить пятерых чад в трех деревнях.
Малюта Скуратов слушал «признания» монахов и наказывал дьяку:
– Ты, смотри, не пропусти и слова! Государев сыск дело нешутошное, потом о митрополите суд свое слово скажет.
Каждый из присутствующих чернецов понимал, что за каждый пункт обвинения кромешники должны будут запереть игумена Филиппа в осиновый сруб, подпереть дверцу поленом и поджечь святым огнем.
Древний и седой, как замерзшая вода Студеного моря, епископ Пафнутий, глава церковного сыска, отказался подписать обвинение. Он знал отца Филиппа совсем другим. Более смиренного монаха не встречал он за всю свою жизнь, а если и бывали у игумена слабости, то не разглядеть их людям грешным и простым. Филипп никогда бы не опустился до содомского греха, а уж скармливать просфору собакам, так это и вовсе грех неслыханный, до такого даже язычник не сподобится.
Григорий Лукьянович грозил несговорчивому монаху ссылкой, пугал вечным заточением, пытался его уговорить, но Пафнутий оставался таким же твердым, как лед в морозную пору, и брань Малюты разбивалась о крепость его убеждений.
Владыка Пафнутий готов был принять на свою голову всю тяжесть царской опалы, но не отступиться от правды. И это знал Малюта, знал.
Пафнутий ехал в Москву с надеждой убедить государя в своей правоте.
* * *
Иван Васильевич слушал Малюту и все более хмурился. Царь знал Пафнутия давно и другого от него не ожидал. Именно такими старцами, как епископ Пафнутий, и крепла церковь. Поступи владыка по-другому, Иван Васильевич разочаровался бы в старце, тот служил церкви так же беззаветно, как и ближним. Просто так строптивцев не победить, и государь знал, что нужно делать. Первое, что он предпринял, – это разорил земскую Думу, тем самым лишил несговорчивых старцев опоры, а плаху до особого распоряжения плотникам разбирать не велел. Глядя на кровавые доски, иерархи должны будут поразмыслить о неожиданных превратностях судьбы и наверняка задумаются о вечном покое.
– Не знаю, государь, что и делать, – говорил в растерянности Малюта, – не запугать тебе Пафнутия. Во дворец он едет.
– Чего хочет старик?
– С тобой хочет встретиться, чтобы прощение для Филиппа вымолить.
– Пафнутия со двора гнать в шею, – распорядился Иван Васильевич, – а для митрополита Филиппа я подарочек приготовил. Не бывает железных людей, Гришенька, даже о самых твердых из них не сломаешь топора.
* * *
– Не верю я в эту ложь, брат, – говорил Пафнутий. – Опорочить тебя хотят, а потому приговор лживый составлен. Написали о том, что ты баб портил, с мужиками баловался, а еще над Христовой верой надсмехался.
Филипп горько усмехнулся:
– Да за такое обвинение не только сан отобрать нужно, живота лишить мало! Спасибо тебе, Пафнутий, что хоть ты от меня не отступился, многих я уже лишился. Как ты думаешь, неужно кто поверит в эту глупость? – искренне удивлялся Колычев.
– Святейший Филипп, государевым холопам совершенно неважно, поверит кто в это или нет. Злодеям важно приговор вынести, чтобы с митрополии тебя столкнуть. А еще перед паствой хотелось бы опорочить.
– Понимаю.
– А может, тебе, Филипп, самому уйти, пока эти злыдни до чего худого не додумались?
– Не могу я просто так уйти. Перед паствой своей я в ответе, а государев суд меня не страшит.
– Неужели не боишься, Федор Степанович? Брата твоего, Ивана Петровича, живота лишили, а ведь боярин такую огромную силу имел, что мог потягаться и с суздальскими князьями.
– Как же не бояться смерти, блаженнейший? Боюсь! – честно признался митрополит Филипп. – Только ничего поделать с собой не могу. Видно, так на роду у меня написано – заступаться за обиженную паству. Не держатся подле государя митрополиты, только год и пробыл Афанасий на московской митрополии… не утерпел, уединился в монастыре. Чувствую, что мой черед настал. Тяжек мне московский дух, на простор душа просится, к Студеному морю… Если бы не забота о пастве, так бы и поступил.
Пафнутию подумалось о том, что святейший Филипп и впрямь напоминает сильного красивого зверя, для которого роскошные митрополичьи палаты всего лишь клетка. Вот оттого и мечется он из одного конца митрополии в другой, тщетно пытаясь отыскать покой. А ему бы в узенькую монашескую келью, с махоньким оконцем, выходящим на монастырский двор, чтобы стены оставались в метр толщиной, вериги тяжелые на шею, а под рясу жесткую власяницу, только тогда примирился бы Колычев, отыскав себя прежнего.