Литмир - Электронная Библиотека

Я знал, что он окончил философский факультет МГУ, владел несколькими языками, написал реферат о Сантаяне, поступал в аспирантуру, но не прошел по конкурсу. Рассказывая эту историю, Алексеев намекал на вмешательство «сверху», и добавлял, что до следующего года сын устроился преподавать в местном художественном училище.

Алексеев принимал в своем кабинете в коричневом бархатном халате с кистями (летом халат заменяла просторная пижама).

Иногда я заставал включенную радиолу, негромко играла классическая музыка. В таком случае мы молча рассаживались по своим местам и дожидались окончания пластинки.

Однажды Алексеев сказал:

– Для того чтобы научиться понимать поздние произведения Бетховена, нужно слушать их снова и снова. Сейчас я начинаю чувствовать их своеобразный ритм. Наверное, тоже самое нужно делать и с модернистской музыкой.

Разговаривать с Алексеевым было трудно. Казалось, он угадывал ход моих мыслей едва ли не на полпути. Он знал очень много, но не подавлял, а подталкивал вперед, за собой.

Беседа начиналась неспешно: в эти часы Семен Павлович отдыхал. Рабочий день его начинался в пять утра, и продолжался продуктивно до десяти-одиннадцати часов.

– Остальное время, – говорил Алексеев, прихлопывая ладонью по столу, – не для работы: я отдыхаю, провожу занятия в институте и все прочее.

Я понимал, что под работой Алексеев понимал «генерирование новых идей».

– Ну, что нового ты успел прочесть за это время? – спрашивал он.

Я начинал докладывать: четко, сжато, стараясь сформулировать свои мысли как можно точнее.

Затем начинал говорить Алексеев. Если подходить строго, то он говорил всегда об одном и том же: эстетическое – творчество. Затем, когда центр его интересов несколько сместился, это были: личность – творческое – эстетическое.

Я слушал и удивлялся: как ново, свежо и интересно выглядит у Алексеева та или иная мысль, пусть даже встреченная мною в какой-нибудь книге.

Новое было в том, что объединяло эту и другие мысли, то, что Алексеев великодушно называл «наша точка зрения», отчего у меня загорались глаза и начинало стучать сердце – это была и моя точка зрения, единственная, верная, это предстояло доказать именно мне.

Мы практически никогда не разговаривали о делах житейских, зато то, что он открывал в научном плане, было для меня поистине бесценно.

– Эстетическое отношение возникает у человека в процессе творчества потому, что именно творчество является основной сущностной силой человека.

О, такая позиция мне, безусловно, подходила. Мне с юности одержимому вопросами самоутверждения и самосовершенствования.

Летняя практика

В моду входили социологические исследования, и я договорился, что приеду во время летних каникул обсчитывать анкеты какого-то простенького опроса, который мы проводили с благословения Алексеева среди студентов нашего института. Эту работу на кафедре философии мне обещали зачесть за обязательную трудовую практику. Я вернулся в общежитие в июле, когда все студенты уже разъехались, а абитуриенты еще не появились. Вместе с молоденькой очень застенчивой, то и дело заливающейся от смущения багровым румянцем ассистенткой с кафедры научного коммунизма мы, что называется врукопашную, обсчитывали анкеты. После обеда работа, как правило, заканчивалась, и я был предоставлен самому себе.

Это был удивительный июль, впервые проведенный мною полностью в Москве. Он был на редкость дождливый. Дождливый, но теплый. Зонта, разумеется, у меня тогда не было, поэтому я старался двигаться перебежками, в коротких перерывах между то и дело бушевавшими почти тропическими ливнями. Вероятно, я оставался совершенно один в большом пятиэтажном здании общежития, обычно наполненном гамом и суетой сотен молодых людей. Теперь в нем царила тишина и от старого, давно растрескивавшегося паркета пахло мастикой и пылью.

Студенческая столовая тоже не работала, поэтому я питался у себя, в основном бутербродами, заваривал кофе по-чешски, как научила меня моя неродная московская бабушка, заливая в кружку с парой ложек молотого кофе крутой кипяток. Этот запах кофе и смешанной с пылью мастики, да еще размокших от постоянной сырости мокрых листьев старых лип и вылезающих сквозь трещины в старом асфальте бесчисленных дождевых червей – выползков – этот запах останется у меня на всю жизнь.

И еще одним событием запомнился мне этот июль. В Музее искусства народов Востока, который располагался тогда на улице Обуха, открылась выставка гравюр японского мастера 18 – 19 столетий Хокусай.

Выставка буквально заворожила меня изяществом форм и неповторимым колоритом далекой страны. Узнаваемые и в тоже время каждый раз иные виды вулкана – горы Фудзи, чудесные марины, и россыпи ирисов, удивительным образом, перекликающихся с ирисами Ван-Гога, жившего полвека спустя за много тысяч верст в далекой Франции. То яркие и многоцветные, то монохромные – эти гравюры произвели на меня такое впечатление, что я еще несколько раз приезжал сюда и часами любовался драгоценными произведениями искусства.

Вечером в общежитии я читал взятый в институтской библиотеке первый том «Философской энциклопедии» и томик А. Блока из 200 томного издания «Библиотеки Всемирной Литературы».

В Ленинке я взахлеб зачитывался «Дневниками» Ван-Гога и даже подумывал написать поэму о последнем периоде его творчества, но ничего, кроме нескольких строк, в которых за версту чувствуется подражание позднему Пастернаку, не написал.

Южные весны роскошно неистовы,

Мутной водой подавился февраль.

В мокрых деревьях разбойничьим свистом

Кожу саднит мистраль.

Последние курсы

Между тем, оттепель, судя по некоторым признакам, заканчивалась.

Однажды, будучи уже студентом-старшекурсником, я присутствовал на одном из заседаний кафедры философии, куда пригласил меня Семен Павлович. Речь шла, кажется, о методике преподавания философии марксизма (опять же, кажется, в связи с публикацией ранних произведений Карла Маркса). На Алексеева с пеной у рта нападали некоторые из старичков, обвиняя его в ревизионизме идей партии.

В заключение дискуссии слово взял Семен Павлович и очень аккуратно, как мне показалось, припечатал всех своих оппонентов. Он говорил очень спокойно, как всегда продуманно и логично. Но после него никто уже больше не захотел выступать, и философы разошлись по домам.

Я провожал Аникеева до электрички.

– Понимаешь, – сказал он еще медленнее, чем обычно, – возможно, я перейду на работу в другой институт. Мой друг давно меня зовет на свою кафедру, где совсем другая обстановка, чем в нашем гадюшнике. Там тоже есть аспирантура, поэтому мое обязательство по твоему приему в аспирантуру на кафедру философии остается в силе. Только это будет уже в другом институте.

В общежитие я, как всегда после разговора с Алексеевым, возвращался в приподнятом настроении.

Скоро я узнал, что мне все-таки предстояло работать по инженерной специальности.

Все решилось просто и без всякого моего участия. Сначала ушел из института Алексеев. Позже он рассказывал, как все получилось. Семен Павлович был членом парткома института. Однажды он сделал на одном из заседаний доклад об уровне преподавания на кафедре философии. Как выяснилось, философию преподавали историки, филологи и даже один юрист. Доклад приобрел большой резонанс. Кого-то уволили. Кто-то отделался выговором.

– Но, сам понимаешь, атмосфера на кафедре сложилась после этого неподходящая. Я предпочел уйти. Да я и не держался за это место. Очень нужно!

Тем не менее, больше года Алексеев нигде не работал, и, хотя я, по-прежнему, приезжал к нему домой, я не мог не заметить, что симпатия Алексеева ко мне сильно охладела. Правда, Семен Павлович, так сказать, завещал руководство мною одному из преподавателей кафедры, с которым у него сохранились хорошие отношения – Шепшевичу.

7
{"b":"895182","o":1}