И как на грех плюхнулся рядом с ним дядька, плюхнулся и начал немедленно орудовать лопатой, закапывая сначала голову, потом дальше, глубже вгрызаясь в землю.
Борис на него заорал, даже затопал: «Ты что, копать сюда прибыл или биться?» – собрался даже, нет, не застрелить – боязно всё же стрелять-то, – хотя бы стукнуть подлеца наганом. Как вдруг солдат этот, с двухцветной щетиной на лице, каурой и седой, бесцеремонно рванул лейтенанта за сапог, уронил рядом с собой, да ещё и подгрёб под себя, будто кубанскую молодуху. «Убьют ведь, дура!» – сказал солдат и стал куда-то стрелять из винтовки, потом вскочил и невообразимо проворно для его возраста ринулся вперёд и вроде бы как занырнул в воду, крикнув напоследок: «Не горячись!.. За мной следи…»
Смеяться над Борисом особо не смеялись, но так, между прочим, подъелдыкивали: «Нам чё? Мы за нашим отцом-командиром – как за каменной стеной, без страху и сомнения!.. Он как побежит, как всех наганом застрелит!.. Нам токо трофеи собирать…»
Не сразу, нет, а после многих боёв, после ранения, после госпиталя застыдился себя Борис, такого самонадеянного, такого разудалого и несуразного, дошёл головой своей, что не солдаты за ним, он за солдатами! Солдат, он и без него знает, что надо делать на войне, и лучше всего, и твёрже всего знает он, что, пока в землю закопан, – ему сам чёрт не брат, а вот когда выскочит из земли наверх – так неизвестно, чего будет: могут и убить. Поэтому, пока возможно, он не выберется оттудова и за всяким-яким в атаку не пойдёт, будет ждать, когда свой ванька-взводный даст команду вылазить из окопа и идти вперёд. Уж если свой ванька-взводный пошёл, значит, все возможности к тому, чтобы не идти, исчерпаны. Но и тогда, когда ванька-взводный, поминая всех богов, попа, Гитлера и много других людей и предметов, вылезет наверх, даст кому-нибудь пинка-другого, зовя в сражение, старый вояка ещё секунду-другую перебудет в окопе, замешкается с каким-либо делом, дело же, не пускающее его наверх, всегда найдётся, и всегда в вояке живёт надежда, что, может, всё обойдётся, может, вылезать-то вовсе не надо – артиллерия, может, лупанёт, может, самолёты его или наши налетят, начнут без разбору своих и чужих бомбить, может, немец сам убежит, либо ещё что случится…
А так как на войне много чего случается – глядишь, эта вот секунда-другая и продлит жизнь солдата на целый век, в это время и пролетит его пуля…
Но прошёл всякий срок. Дальше уж оставаться в окопе неприлично, дальше уж подло в нём оставаться, зная, что товарищи твои начали своё тяжкое, смертное дело и любой из них в любое мгновение может погибнуть. Распаляя самого себя матом, разом отринув от себя всё земное, собранный в комок, всё слышащий, всё видящий, вымахнет боец из окопа и сделает бросок к той кочке, к пню, к забору, к убитой лошади, к опрокинутой повозке, а то и к закоченелому фашисту, словом, к заранее намеченной позиции, сразу же падёт и, если возможно, палить начнёт из оружия, какое у него имеется. Если его при броске зацепило, но рана не смертельная – боец палит ещё пуще, коли подползёт к нему свой брат-солдат помочь перевязкой, он его отгонит, призывая биться. Сейчас главное – закрепиться, сейчас главное – палить и палить, чтобы враг не очухался. Бейся, боец, пали, не метусись и намечай себе объект для следующего броска – боже упаси ослабить огонь, боже упаси покатиться обратно! Вот тогда солдатики слепые, тогда они ничего не видят, не слышат и забудут не только про раненых, но и про себя, и выложат их за один бой столько, сколько за пять боёв не выложат…
Но вот закрепились бойцы, на следующий рубеж перекинулись – вздохнул раненый солдат, рану пощупал и начал принимать решение: закурить ему сейчас и потом себя перевязать или же наоборот? Санитара ждать очень длинное, почти безнадёжное дело, солдат – рота, санитар – один, ну два, окочуришься, ожидаючи помощи, надо самостоятельно замотать бинты и двигаться к окопу. Живой останешься – хоть ешь его, табак-то. Перевязывать себя ловко в запасном полку, под наблюдением ротного санитара. Лёжа под огнём, охваченного болью и страхом, перевязывать себя совсем несподручно, да и индпакета не хватит.
Санитаров же не дождаться, нет. Санитары и медсестры, большей частью кучерявые девицы, шибко много лазят по полю боя в кинокартинах и раненых из-под огня волокут на себе, невзирая на мужицкий вес, да ещё и с песней. Но тут не кино.
Ползёт солдат туда, где обжит им уголок окопа. Короток был путь от него навстречу пуле или осколку, долог путь обратный. Ползёт, облизывая ссохшиеся губы, зажав булькающую рану, под ребром, и облегчить себя ничем не может, даже матюком. Никакой ругани, никакого богохульства позволить себе сейчас солдат не может – он между жизнью и смертью. Какова нить, их связующая? Может, она так тонка, что оборвётся от худого слова. Ни-ни! Ни боже мой! Солдат разом сделается суеверен. Солдат даже заискивающе-просительным сделается: «Боженька, миленький! Помоги мне! Помоги, а? Никогда в тебя больше материться не буду!»
И вот он, окоп. Родимый. Скатись в него, скатись, солдат, не робей! Будет очень больно, молонья сверкнёт в глазах, ровно оглоушит тебя кто-то поленом по башке. Но это своя боль. Что ж ты хотел, чтобы при ранении и никакой боли? Ишь ты какой, немазаный-сухой!.. Война ведь, война, брат, беспощадная…
Бултых в омут окопа – аж круги красные пошли, аж треснуло что-то в теле и горячее от крови сделалось. Но всё это уже не страшно. Здесь, в окопе, уж не дострелят, здесь воистину как за каменной стеной! Здесь и санитары скорее наткнутся на него, надо только орать сколько есть силы и надеяться на лучшее.
Бывало, здесь, в окопе, ослабивши напряжение в себе, и умрёт солдатик с верой в жизнь, огорчившись под конец, что всё вот вынес, претерпел, до окопа добрался… в госпиталь бы теперь и жить да жить…
Он даже не помрёт, он просто обессилеет, ослабнет телом, но сознание его всё будет недоумевать и не соглашаться с таким положением – ведь всё вынес, всё перетерпел. Ему теперь положено лечиться, и жизнь он заслужил…
Нет, солдат не помрёт – просто сожмётся в нём сердце от одиночества и грустно утихнет разум.
…Ну а если всё-таки по-другому, по-счастливому если? Дотянул до госпиталя солдат, вынес операцию, вынес первые бредовые, горячие ночи, огляделся, поел щей, напился чаю с сахаром, которого накопилось аж целый стакан! И письма бодрые домой и в часть послал, первый раз, держась за койку, поднялся и слёзно умилился свету, соседям по палате, сестрице, которая поддерживала мослы его, вроде бы как сплющенные от лежания на казённой койке. И случалось, случалось – с передовой, из родной части газетку присылали с каким-нибудь диковинно-устрашающим названием: «Смерть врагу!», «Сокрушительный удар» или просто «Прорыв», и в «Прорыве» том выразительно написано, как солдат бился до конца, не уходил с поля боя, будучи раненным, и «заражал своим примером»…
Удивляясь на самого себя, поражённый словами: «бился до конца», «заражал своим примером», – солдат совершенно уверует, что так оно и было. Он ведь и в самом деле «заражал», и столько в нём прибудет бодрости духа, что с героического отчаянья закрутит солдат любовь с той самой сестрицей, что подняла его с койки и учила ходить, – аж целый месяц, а то и полтора продлится эта испепеляющая любовь.
И когда снова вернётся солдат в родную роту – будет сохнуть по нему сестрица, может, месяц, может, и больше, до тех пор сохнуть, пока не дрогнет её сострадательное сердце перед другим героем и день сегодняшний затемнит всё вчерашнее, ибо живёт человек на войне одним днём. Выжил сегодня – слава богу, глядишь, завтра тоже выживешь. Там ещё день, ещё – смотришь, и войне конец!
Нет, не сразу, не вдруг уразумел Борис, что воевать, не погибая сдуру, могут только очень умные и хитрые люди и что, будь ты хоть разгерой – командир или обыкновенный ушлый солдат в обмотках, – когда вымахнете из окопа, оба вы: и он – солдат, и ты – командир, становитесь перед смертью равны, один на один с нею останетесь.