Точно такие же толпы стояли и у двух других подъездов, все смотрели на небо. А небо было чистое, голубое, довоенное. И никаких самолетов в нем не замечалось.
— В своем доме хорошо жить, — со вздохом произнес мужик в майке. — В своем доме погреб есть. Оно лучше, — в погребе-то. А здесь, стой и жди неизвестно чего….
— Не думали, не гадали…. — поддержал его кто-то. Остальные молчали.
— А ведь было в истории человечества золотой век, когда люди не убивали друг друга, — с тоской вдруг сказал стоящий рядом с Сашей невысокий сухой старичок с седой бородкой. Старичка звали Семен Михайлович, он когда-то преподавал историю в Белорусском государственном университете. Вся Сторожовка знала Семена Михайловича как умнейшего, но совершенно не приспособленного к жизни человека; он мыслил целыми эпохами, прошлое было для него намного ближе, чем настоящее, а давно исчезнувшие государства реальнее, чем существующие ныне. В их доме историк занимал маленькую комнатку на первом этаже, битком набитую старыми книгами.
— Минойская цивилизация на острове Крит. Самая загадочная, самая непонятная для человеческого естества цивилизация, — все с той же тоской продолжал Семен Михайлович, конкретно ни к кому не обращаясь. — За века существования ни в одном мужском захоронении не было найдено оружия. Понимаете, ни в одном…. Ни одного пробитого черепа, ни одной грудной клетки, сломанной копьем или стрелой. Невозможно, но это факт. Они не знали что такое война. Не знали, что такое убийство. На фресках во дворце царя нет ни одной батальной сцены, ни одной вереницы пленных…. Во все времена у всех народов есть, а у них нет. Только праздники, танцы с быком…. Вы понимаете, они как-то научились жалеть друг друга. Но их письменность, к сожалению, так и не расшифрована…..
— Опять вы со своей историей, Семен Михайлович. Когда это было…. — недовольно, словно ему мешали смотреть в небо, вмешался мужчина в майке. — Раз такой умный, скажите, чего это немец на нас попер? Мы же еще вчера им хлебушек гнали…. Как думаете, за неделю Гитлера сбросим? Или повозиться придется?
Семен Михайлович только вздохнул:
— Вот и молчите, если не знаете, — бурчал сосед. — А то Крит, золотой век, фрески…. Кому это сейчас надо?
Саша почти не вслушивался в разговор соседей. Его занимало другое. Прошло уже около двадцати минут, а небо по-прежнему оставалось пустым и чистым. Даже облака не пробегали. Вой сирены тоже затих. Похоже, это была ложная тревога. И как только он собрался произнести об этом вслух, из открытого окна первого этажа высунулась голова какой-то женщины с замотанным на мокрых волосах полотенцем. Видно, она все это время находилась в ванной и ничего не слышала.
— Софья Григорьевна, — крикнула женщина, выискивая взглядом кого-то во дворе. — Не стойте там, возвращайтесь к себе в квартиру. Только что передали, что паниковать не надо, не долетели немецкие самолеты….
Толпа зашевелилась.
— Да их и не было, самолетов этих. Может, тетка из радиоцентра со страху стаю ворон с ними перепутала, — сказал кто-то с явным облегчением.
— А немец уже улепетывает до самого Берлина. С полными подштанниками. Вот так-то, Семен Михайлович, — весело добавил загорелый мужик, беря в руки чемодан и узел. Общее напряжение сразу спало. И хоть в глазах еще прыгал страх, многие улыбались, пряча за улыбкой пережитое волнение.
В этот день воздушную тревогу объявляли несколько раз. Во второй раз во двор вышло не более пятнадцати человек, они выходили уже спокойно, без суеты, собрав вещи и закрыв за собою квартиры. От обилия узлов двор стал походить на цыганский табор. Потом жильцов с каждым разом выходило все меньше. Суета будничных забот брала свое, тем более, что в городе по-прежнему ничего не происходило. Жильцы разложили обратно по буфетам серебряные чайные ложечки, поставили на полки фотографии и фарфоровых слоников, которые приносят в дом счастье. Как и в любой другой день, на общих кухнях затолкались женщины со сковородками и кастрюлями в руках. Запахло жареной картошкой. Где-то шла война, но она была далеко, и пока не воспринималась, как личная угроза. Отец Саши вернулся ближе к вечеру, он рассказал, что на заводе начали формировать народные дружины, что назавтра снова назначен митинг. О развитии событий на границе никто ничего не знал. По радио повторяли только утреннее выступление Молотова. Поэтому, когда на закате, в очередной раз объявили тревогу, во двор вышли всего три человека.
Саша тоже спустился вниз, потому что его позвал Костя Бродович.
Как и при первой тревоге, во дворе находился мужчина в майке, надевший по случаю вечера на майку пиджак. Несмотря на собственные слова о том, что немца уже добивают в Берлине, он первым покидал свою комнату при каждой воздушной тревоге, вынося с собой все большее количество вещей. Кроме него во двор спустилась какая-то бабушка и Семен Михайлович. Возле угла дома по-прежнему стоял одинокий несчастный мальчик. Взгляд мальчика стал молящим. Саше показалось, что мальчишка так и оставался во дворе, неотрывно следя за улицей, словно боялся пропустить момент, когда там покажутся его родные.
— Его родители на все выходные к знакомым в Гродно уехали, — подойдя к Саше, сказал Костя. — Не позавидуешь. Под Гродно сейчас такая каша….
— В смысле — каша? Ты откуда знаешь? — быстро спросил друга Саша, вглядываясь в его лицо. Костя был явно взволнован, какой-то секрет распирал его изнутри, он вроде даже дрожал, и постоянно облизывал языком губы.
— Я только что был у одного маминого знакомого, — зашептал Костя, оглянувшись по сторонам. — В общем, положение гораздо хуже, чем предполагалось. Что-то там у наших не получается… Бегут наши.
— Не ври. Провокатор твой знакомый, — громче, чем надо, сказал Саша, и глаза его сузились.
— Он из военных. Больших чинов. Можешь не верить, но он говорил правду. — Костя на мгновение замялся и зачем-то опять посмотрел по сторонам. — Слушай…. Только никому. Завтра утром будет объявлена мобилизация. Сборные пункты откроют на Нижнем рынке, на Татарских огородах, Немиге, короче везде. Ближайший к нам на Энгельса. Будет запись добровольцев. Я решил, я пойду… Главное, чтобы мама не узнала.
— Нам же еще нет восемнадцати, — Саша отказывался верить, ему хотелось крикнуть другу в лицо, что этого просто не может быть, но какая-то часть сердца понимала, что Костя говорит правду. Слишком невероятной, необъяснимой была бы такая ложь.
— Скажу, что уже исполнилось. Кто там будет разбираться, — дрожа от осознания собственного решения, ответил Костя. — И еще. Этот знакомый…. Он предложил маме эвакуироваться… Завтра начнут составлять списки предприятий.
— Ты хочешь сказать, что бои могут докатиться и сюда? — выдохнул потрясенный Саша. Но Костя больше ничего не сказал, прижав на прощание палец к губам, он повернулся и медленно пошел к себе домой, походкой человека, который решил для себя что-то важное.
Саша остался стоять столбом посреди двора. Обрывки самых разных мыслей проносились в сознании, создавая там полный хаос. Он одновременно думал о том, что его родители еще ничего не знают, что отца могут эвакуировать вместе с заводом, и что мать Кости сойдет с ума, когда узнает о его решении. Во дворе наступили сумерки, несмотря на приказ о затемнении, многие окна загорелись электрическим светом. В окне Аллы уютно засветился красный абажур. Саша рассеяно смотрел на него, как на напоминание о каком-то далеком, почти забытом сне. Семен Михайлович стоял неподалеку. Историк грустно качал головой, отвечая на какие-то свои собственные мысли. Не в пример другим людям он мог видеть прошлое, а значит и будущее, потому что нет ничего нового под солнцем, и то, что было, всегда будет повторяться, кроме загадочной минойской цивилизации, где жизнь человека была священной.
На первом этаже, за стеклом окна было видно, как Софья Григорьевна купает в детской ванночке своего двухмесячного внука, осторожно придерживая ему головку, чтобы мыло не попало в глаза. Вся атмосфера дома была наполнена спокойствием, пережитое днем волнение источилось и исчезло, привычная прежняя жизнь вернулась в вечерний город. И глядя на это спокойствие догорающего дня, Саша сформировал для себя главную мысль, — он ничего не расскажет родителям, и завтра, как и Костя, тоже пойдет записываться добровольцем на фронт. Возьмут, — не возьмут, это уже второй вопрос, но ему будет не в чем упрекнуть себя; он сделает то, что должен сделать, чтобы потом смело смотреть в глаза людям.