Во многих преданиях власть обращать все в золото Мидасу даровал именно Дионис (Вакх). Даже с учетом ярости и разочарования от силеновой как-бы-мудрости царь Мидас все же придумывает, как что-то для себя выкружить. Он понимает, что Дионису наверняка мил этот хмельной толстяк – старик, который так преданно все эти годы его наставлял. Царь Мидас скумекал, что если возвратит Силена богу, то выставит себя в лучшем свете. Может, он заслужит немного его благосклонности.
И царь Мидас не ошибся. Дионис очень доволен, что Мидас вернул ему его дорогого вечно хмельного наставника, Силена. Царь Мидас получает от бога особый дар. Бог дает Мидасу удивительную силу, о которой тот давно грезил, – силу превращать все в золото. Силу превращать все на свете – все-все на свете, вы слышите? – в золото.
Со временем Мидас осознаёт, что сила золотого касания – дар с подвохом. Потом до него доходит, что это вообще проклятие. Быть может, тогда-то царь и начинает ценить дар смерти – видеть отблеск того, о чем говорил Силен. А может, и нет.
Дальше в этой истории Мидас таки избавляется от силы золотого касания и становится последователем Пана. Он уходит в лес, который делит с сатирами и лесной живностью. И все же он по-прежнему что-то ищет. Старый Мидас уверен, что великая – последняя – истина должна скрываться в чащобе – там, где сатиры, пьяницы и всякие дионисийские бесчинства. Держаться в стороне он не может. Пронзительные звуки флейты Пана нравятся ему так, что он даже предпочитает их музыке Аполлона. Музыка Аполлона – торжественная музыка настоящего бога, а не те звуки, что исторгает сморщенный козлочеловек из своей флейты. Но Мидас не выносит музыки Аполлона. Это не дикая музыка леса. Аполлон таким недоволен. Его возмущают и грубый слух царя Мидаса, и его неумение слушать. Царь Мидас и впрямь никогда не был хорошим слушателем. Он не услышал от Силена, что должен был, и музыку толком тоже не умел слушать. Звуки просто влетали ему в уши, не обращаясь, как следовало бы, в понимание. Неспособность Мидаса различать между чем-то великим и просто диким рокотом леса – хмельной музыкой дурачества и кутежа – кажется Аполлону отвратной. Поэтому Аполлон награждает Мидаса парой ослиных ушей. «Вот что бывает, – говорит Аполлон, – когда слушаешь, как осел». И вот что Мидас обрел, желая что-то узнать, влюбившись в дикий гул и звериную круговерть лесных хмельных богов. Он отправился искать силеновой мудрости, а кончил полуослом.
Но вот вопрос: а слышал ли царь Мидас хоть что-то вообще?
* * *
В конечном счете Силен – фигура едва ли первостепенная. Он появляется в вазописи и тому подобном. Он прозябает по краям. В основном он таится в туманах мифологии и фольклора. Затем в XVI веке Силена замечает Тициан. Потрафляя своему интересу к дионисийским персонажам, которые по каким-то художническим причинам его завораживали, он обращает каплю своего художнического внимания на Силена. Тициан хотел показать нам Диониса во всей его необузданной славе – в момент, когда тот овладевает Ариадной. С этой целью он хотел показать дионисийский антураж целиком – всю эту безумную кавалькаду, которая прокладывает себе путь через лес. Город – где-то там, далеко. Нормальные человеческие дела ничего тут не значат. Тут царит Дионис. Тут царит необъяснимая жизнь.
И сюда же, на задний план, Тициан решил запихнуть Силена. И, что еще важнее, он решил запечатлеть Силена буквально воплощением тучности и усталости. Он решил запечатлеть Силена в бытность «на грани». Он решил запечатлеть Силена отягченным ужасным бременем. И вот эта-то картинка и поразила нашего друга Рубенса, оставшись с ним на долгие годы. Эта-то картинка и задержалась в мозгу Рубенса, крепко туда впечатавшись.
Ну, может быть.
Рубенс, верно, подумал, что вот таким и должен быть Силен. Силен, сказавший царю Мидасу, что наилучшее – вообще не рождаться, должен быть персонажем, вовлеченным в забвение. Если это и есть твоя главная мысль, твоя истина, которую ты предлагаешь другим, то всякая твоя радость будет чревата отчаянием. Твое шутовство придавлено громадностью этой мысли. И тут мы предполагаем, что Силен говорил царю Мидасу истину. Из этого же предположения исходит в своей картине и Тициан. Он исходит из того, что Силен был развалиной и мог бы сказать царю Мидасу то, что сказал. Тициан исходит из того, что его Силен был именно таким человеком/богом, который, будучи пойман Мидасом, уступил его требованиям и открыл свою единственную и главную мудрость – мысль глубочайшего отчаяния.
Вот что увидел Рубенс на полотне Тициана. Силена и истину Силена. И, разглядев это, он уже никогда не мог больше рисовать сцены с Дионисом, не выставляя в них истину Силена напоказ, на переднем плане. На самом деле Рубенс пошел еще дальше. Он изображал Диониса в свете Силена, а не наоборот. Начиная с конца 1630‑х Дионис (Вакх) на картинах Рубенса – отнюдь не грациозно парящий Дионис Тициана. Дионис, как его рисовал Рубенс, – неуклюжий и толстый, совсем как Силен. Он отягчен грузом плоти. Это вам не мальчишка-бог, как у древних, образ перерождающейся весенне-летней жизненной силы. Дионис, как его рисовал Рубенс спустя годы после того, как увидел в Венеции полотно Тициана, абсолютно силенизирован. Все прочие дионисовы смыслы куда-то делись.
Нам остается лишь Силен – как истина Диониса.
IV. От Силена мы неизбежно приходим к Ницше, что неожиданным образом связывает художника и философа, никак иначе как будто не связанных. Что это – просто совпадение?
Свое великое полотно с Силеном Рубенс написал когда-то до 1620 года – может даже, самое раннее, в 1615‑м. Он вывел Силена на передний план картины в качестве главного персонажа. На картине есть и другие персонажи. Но в целом эта картина посвящена Силену и никому больше. Рубенс изображает Силена с единственной целью изобразить силенову истину.
В том Силене, каким его нарисовал Рубенс, нет ничего шутовского. Силен – герой серьезный. Он рвется вперед с тем хаотично-целеустремленным видом, какой бывает только у пьяных вусмерть. Силен окружен все той же толпой сатиров, пройдох, диких зверей и безумцев, какую мы видели на полотне Тициана. Они потешаются над стариком, а тот рвется вперед.
Не знаю, напивались вы когда-нибудь до такой кондиции или нет. Я напивался. Ты резко вскакиваешь и якобы должен куда-то бежать. Может, ты просто хочешь домой, тебе нужно домой. Но ты даже толком не знаешь, где находишься. Хуже того – ты не уверен насчет того, кто ты есть. Но тебя обуяла мысль, потребность, – и это единственное, что есть устойчивого. Это острый укол реальности в мире, в остальном растерявшем опоры. В этом особом забвении ты рвешься вперед. В этом забвении есть своя ясность – но это ясность забвения.
На этой картине есть чернокожий мужчина из дионисовой свиты – он стоит позади Силена и щиплет его за жирок пониже левой ягодицы. Щиплет, так скажем, неслабо. Но Силену, кажется, на это вообще все равно. Его мозг, размягченный от выпивки, может сосредоточиться только на чем-то одном – и то едва ли. Ему нужно домой или что-то такое. Ему нужно идти вперед.
Откуда у Рубенса такой интерес к этому жирному пьянице? Зачем ему понадобилось выдергивать Силена со знаменитого полотна Тициана?
* * *
Теперь нам придется вспомнить о Ницше. Если мы хотим говорить о Силене и дальше, без Ницше общей картины не сложится. Снова этот ужасный немец. Увы, без него нам не обойтись. Если не считать Рубенса, он – единственный за несколько тысяч лет, кто почуял реальную важность Силена. И почуял ее спустя примерно пару сотен лет после Рубенса. Но по той же причине. Он понял, что история про Силена обнажает ту часть Древней Греции, о которой люди помалкивают. Он стал одержим силеновой истиной.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.