Николай Черепанов
Клад
Не знаю отчего,
Я так мечтал
На поезде поехать.
Вот – с поезда сошел,
И некуда идти.
Исикава Такубоку
Эй, не уступай,
Тощая лягушка!
Исса за тебя.
Кобаяши Исса
© Н. Черепанов, 2013
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2013
Две картины
В кухне – собственно, это кухня-столовая – висят две картины на разных стенах, но таким образом, что с моего обычного места за столом хорошо видны и одна, и другая, стоит чуть голову повернуть. А поскольку я занимаю одну и ту же позицию, на старом стуле с высокой спинкой, много лет, и обе всегда перед глазами, то они так в меня «ввелись», что, где бы ни находился, часто вижу их будто наяву.
Первая картина – один метр на полтора – это наполовину раскрытое высокое окно городской квартиры, освещенное солнцем. Везде солнечные блики – полоски, пятна, пятнышки, черточки – на белых рамах, на щербатом подоконнике, на дочиста вымытых стеклах. Несомненно, выходит окно в петербургский двор-колодец, потому что видны и справа, и слева, и впереди высокие коричневые стены, лишь крошечный прямоугольник голубого неба наверху.
Вообще-то, в подобных местах хозяин – унылый промозглый сумрак, а тепло и свет лишь редкие гости… Но это так, между прочим.
Продолжаю про картину. Внизу, перед карнизом, выкрашенный в зеленый цвет ящик, в нем вьющаяся фасоль. Ползут-тянутся к солнцу по аккуратно подвязанным тонким нитям крупные зеленые листья. Некоторые цепляются друг задруга, некоторые гордо отворачиваются… и все стремятся вверх.
Как-то раз приснился мне дурацкий сон – якобы какие-то люди, хозяева квартиры, в моём присутствии обрезают на окне белые ниточки для фасоли. Я возмущаюсь: вы что творите? Смеются – хотим, чтобы на подоконнике был красивый густой лес. Я им: завянет растение, погибнет! Они говорят: начнут опадать листья – осенний лес, а потом и зимний – одни веточки. Всё, мол, как в жизни. И очень довольны, и хохочут, а я ничего не могу поделать. Такая вот мерзость как-то раз привиделась. Впрочем, к дьяволу дрянные сновидения.
Вторая картина другого типа, другого настроения, чем первая (художник, впрочем, один и тот же, это я точно знаю). Общий вид у неё своеобразный – она такая… приземистая, что ли, если можно так выразиться. Высотой всего ничего, зато поперек вытянута аж метра на два, и сама эта форма усиливает впечатление.
Изображает картина огромное заросшее поле и далекий осенний лес. Северная русская губерния. Широкий размах горизонта, где лишь узенькая полоса бледно желтого холодного неба; давят со всех сторон, нависая низко над землей, сизые дождливые тучи. Слева идут по полю три извилистые, мокрые от моросящего дождя, глинистые тропинки, и к центру картины сходятся, сливаются в одну, ведущую через шаткий мостик над канавой с мутной водой к еле различаемой опушке. Ковыляет согбенная старуха в сером платке, опираясь на палку – темная фигурка, одинокая в неуютном, открытом всем ветрам, безмолвном зябком просторе. Возможно, поманила в свое время эту женщину какая-то из трех дорожек, и пошла она по ней. Шла, шла, долго-долго шла, но оказалось, что встретились все три дорожки снова и сплелись в единственный путь.
Годами неотвязно мучил меня вопрос: в какой последовательности рождались у художника эти картины? Вначале я считал, что прежде написал он фасоль на солнечном окне, а уже намного позднее грустный осенний пейзаж. Был молодым – не замечал темноты, восхищался солнцем, питал надежды; постарел – тоскливо стало на сердце. Логично? Вроде бы да. Но вот совсем недавно возникло сомнение – что если я неправ? Допустим, создал он однажды печальную картину… ну, в силу своих личных обстоятельств или там еще чего, каких-то событий, настроения. А как-то потом – намного потом – зашел хорошим летним днём в одну старую заброшенную комнату, увидел яркие светлые блики на оконных стеклах, на зеленых листьях, и подумалось ему, что, как ни трудно проникнуть во дворы-колодцы, не забывает о них солнечный луч. Проберётся, заглянет и согреет… любые места, любые времена.
Клад
Видел я, как папоротник цвёл;
С той поры и жизнь миновала.
Но чудес она уж не являла
С той поры, как папоротник цвёл.
Из «Черновиков» Н.П.Огарёва
Для сторонних людей поселок Пюхясало – так себе, ничего особенного. Десяток хуторов по каменистым буграм меж двух озер, леса и болота. Другое дело для нас. Для нас это был Мир, где началась наша жизнь.
Различались мы характерами, но крепко держались вместе – друг за друга, больше ни за кого. Семейные-то порядки не всегда тишь, да гладь, да божья благодать.
Тощая, длинноносая Рита уродилась с норовом, что ей очень пришлось кстати. Жила с бабушкой и дедушкой; а если убрать глазурь, с хамоватым дедкой и пронырливой бабкой. Дед Миша был угрюмый дылда с неприятным взглядом, выражавшим одно-единственное: на меня тебе рассчитывать нечего! Ну, и от жителей получал сообразно, по народной поговорке: поклон, да пошел вон! Бабулька Феня тоже симпатий не заслужила. Маленькая, кругленькая, в беленьком платочке; на вид ласковая старушка-пампушка, а на деле завистливая злобная ехидина. Святым долгом считала слежку за перемещениями местного люда, по маршрутам проникая в гнусные (по её мнению) интриги поселковой жизни. Вечно подушечку под коленки, да на лавку, к окну. Бывало, приклеит гаденькие добавки к соседским фамилиям и кудахчет со смаком: «Лебедевщина опять в лес поперла, будто дома и делать нечего», или «Семеновцы-то каждый божий день курей режут! Ни денечка без водочки». Увидит летом девчонку в сарафане и бормочет: «Заголяка бесстыжая! Волчью сыпь ей на рожу»; а в глаза: «Лапонька-красавица ты моя, молю жениха тебе доброго». За Ритой следила денно и нощно; если что не так, головкой качает и верещит на букву «о» елейным голосочком: «Эк, и коко ж говно-то ты!»
Недаром Ритка двойственно воспринимала живую природу. К птицам, змеям, муравьям, растениям ощущала она интерес, и восхищение, и любовь; но не к людям. Презирала их за то, что не понимают ее чувств и вообще настоящего Мира не замечают. Дому предпочитала лес; чемпионом числилась по грибам, ягодам, ловле раков в Лесном озере, разжиганию костров и прочему подобному.
Юрку, наголо остриженного, плотного, коренастого, определила судьба в усадьбу Петровых на Заливе, где в сараях и пристройках проживала, особенно летом, чертова уйма людей. От постоянной склочной кутерьмы превратился парень в закоренелого скептика с кривой ухмылкой. С раннего утра прихватывал, что под руку попадёт из еды, и смывался от бесконечных поручений-назиданий.
Я был самым младшим – лет десять-одиннадцать, стеснительным, трусоватым. Ужасно гордился старшими друзьями, что приняли в общество. Тянулся к «героям», на всё был готов – лишь бы с ними. Едва ли чем дорожил тогда в жизни больше.
Хотя сознавали мы необходимость трудов, помогали, где надо и когда просили, но взрослой круговерти чуждались – раздражали насмешки, глупая важность и лживость. Навидались их делишек, наслушались словечек. Отвращение к ним сплачивало нашу компанию надежнее любой клятвы.