“Позвольте…”
Не позволю, подумал я. Дайте поспать, я целые сутки не смыкал глаз.
“…задать вам один вопрос. Приходилось ли вам когда-нибудь…”
“Нет, не приходилось, – сказал я поспешно. – Послушайте: мы так долго едем… Сколько сейчас времени?”
“Боитесь проехать вашу станцию?” – насмешливо спросил он.
“Мне пора выходить”.
“Сидите, до станции еще далеко. Also! (Ну так вот.) Вам приходилось когда-нибудь видеть свои детские снимки?”
“Что?” – спросил я.
“Фотографии вашего детства”.
“Знаете что, – сказал я ему. – Очень вас прошу. Не задавайте мне никаких вопросов”.
“Но вы даже не знаете, почему я спросил”.
“Все равно; ни о чем меня не допрашивайте”.
“Помилуйте, какой же это допрос! Так… все-таки?”
“Не помню”.
“А вы вспомните”.
“В ящике письменного стола, – сказал я, – лежала большая фотография, где я на руках у моей матери. Мне, наверное, было меньше года”.
Пассажир сказал:
“Она и сейчас там лежит”.
“То есть где это там?”
“Там, где вы сказали. В письменном столе”.
“О чем вы? – вскричал я. – Никакого письменного стола давным-давно не существует”.
“Верно, – сказал он мягко, – но в каком-то смысле все-таки существует. Так же на фотографиях человек продолжает жить, хотя, может быть, его давно уже нет… А более поздние?”
Я ответил, что была еще карточка, на которой я был снят во весь рост, в бархатном костюмчике и с бантом на шее. “Знаете, – и я рассмеялся неожиданно для себя самого, – бант – это была просто мука. Меня тоже в детстве принимали за девочку. Худшего оскорбления нельзя было придумать”.
“Вот видите, надо было и мне повязать ему бант. Сходство было бы еще заметней. – Он помолчал. – Ты все еще не узнаешь себя?”
Разговор в самом деле затянулся, а я так и не решил, что делать, сойти на ближайшей станции или ехать дальше; я устал говорить на чужом языке и уже не был уверен, что правильно понимаю моего собеседника. А между тем было ясно, что мы только подбираемся к главному, и остановиться было невозможно, как невозможно было затормозить движение поезда.
5. Туннель
Пассажир вытянул за цепочку из кармашка брюк серебряные часы, отколупнул крышку.
“Вы хотите сказать…” – пробормотал я.
“Надо будет свериться на ближайшей остановке, похоже, что мои часы отстали. Вероятно, мы в другом часовом поясе… Впрочем, какая разница. М-да. Вот именно, – сказал он, щелкнул крышкой и спрятал часы. – Именно это я и хочу сказать. Вас это удивляет, но, в сущности говоря, как бы вам объяснить.
В дороге все бывает. Мне кажется, вы того же мнения”.
Я не знал, что сказать, чем ему возразить, и моя физиономия, как можно предположить, приняла глупое выражение. Он продолжал:
“Дорога – это великая вещь. Можно встретить кого угодно. Можно разговориться с человеком, которого вы не удостоили бы в обычной жизни и двумя словами. Можно встретиться с теми, кого вы не только никогда больше не увидите, но и не могли бы увидеть в обычной жизни”.
“Что значит – в обычной жизни? Знаете ли вы, кто я?”
“Ungefaђhr. (Приблизительно.) Сиди спокойно, – сказал он мальчику. —
Хочешь ко мне на коленки? Или к дяде. Не бойся, ведь это ты сам”.
Вспыхнули лампы, поезд вошел в туннель. Сквозь тьму мы мчались под грохот и визг колес, и рядом с нами в черно-туманном стекле пошатывался ярко освещенный вагон, и за окном мы трое, я и напротив меня старик в антикварном одеянии, с ребенком на коленях. Старик что-то говорил. Мальчик уставился на свое отражение. Впереди забрезжил утренний свет, померкло электричество, вагон вылетел на волю. В наступившей блаженной тишине вновь послышалось ровное, мерное постукивание. За окном тянулись пустые ровные поля, и казалось, что поезд еле движется. Изредка мелькали безлюдные полустанки. Леса отступили к горизонту. Покойно качались в углах вагона безмолвные дремлющие пассажиры.
“Мы прекрасно помним себя детьми, это остается на всю жизнь. Вот и вы, например, сразу вспомнили, как вы негодовали, когда мама повязывала вам на шею бант… Мы способны возвращаться в детство, в сущности говоря, это и есть наша единственная родина, наш дом… И когда мы входим туда, все стоит на своих местах, вещи, игрушки. И фотография лежит в письменном столе… Только взрослых больше нет. Я вам скажу так, – сказал он доверительно, тоном, который в самом деле поразительно напоминал интонации родственников в моем детстве, – я вам скажу так… Математическое время Ньютона, те-те-те, все это мы прекрасно знаем. Но, дружок мой, это ведь не более чем абстракция… Мы не живем в одном определенном времени, не плывем пассивно в его потоке, как лодочник по течению реки. Мы существуем, если вдуматься, и в настоящем, и в прошлом, и, может быть, даже в будущем. Нынешняя жизнь, вот это путешествие… и наша встреча… – это будущее, не правда ли, если смотреть на него оттуда? Я вам не наскучил своими рассуждениями?”
“О, нет”.
“Но… вы поняли, что я хочу сказать?”
“Стараюсь, – сказал я. – Мне кажется, многое зависит от языка. Немецкий язык выражает все эти вещи как-то убедительней. Однако из этого не следует, что они существуют на самом деле”.
“На самом деле… Бог ты мой, кто знает, что это такое – на самом деле! Что значит существовать? Может быть, мы все существуем в каком-то условном смысле, в чьем-то великом уме, о котором нам ничего не дано знать. Впрочем, не решаюсь с вами спорить, тем более что… – Он развел руками. – Для дискуссии, сами понимаете, у нас не так много времени. Должны же мы наконец куда-то приехать!”
“Послушайте, – сказал я в сильном беспокойстве, – я не очень-то разбираюсь во всех этих вещах. Но это не важно. Мы не должны расставаться. Раз уж так получилось… Разумеется, у меня тысяча вопросов, но, может быть, позже! Знаете что? Я сойду вместе с вами. Мы пересядем в другой поезд. Вам надо ехать назад”.
И я с вами, хотел я сказать. Это была внезапная ошеломительная идея. Какая разница, что он там нес! Для меня это был неожиданный выход.
“В крайнем случае объясните контролеру, что вы не смогли купить билет, не знаете русского языка, вам поверят. Покажете паспорт… Ведь у вас есть паспорт?”
“Конечно”.
“Иностранный, да? Иностранный паспорт! Этого достаточно. Уверяю вас. А если кто-нибудь начнет придираться, скажите, что вы хотите связаться с посольством. Главное, уезжайте. Уезжайте поскорее и увезите его отсюда”.
И меня. А как же моя телогрейка, весь мой вид? Наголо остриженная голова? А, подумал я, терять все равно нечего.
“Пожалуйста, – сказал старый пассажир, – успокойтесь. Видите ли, в чем дело… Я, конечно, всего лишь гость и, может быть, долго не задержусь. Все мы гости в этом мире… в конце концов я приехал из-за него, приехал, чтобы повидать вас… или тебя, я все-таки твой дед, зачем нам это “вы”?..”
“Уезжай”, – прошептал я.
6. Другая жизнь
Старик усмехнулся. “В Германию я, конечно, не вернусь, мне там делать нечего. Я человек старого поколения, я никогда им не прощу того, что было…”
“Здесь не лучше!”
“Ты не даешь мне договорить. Поверь, получить визу было непросто. Так что до некоторой степени я знаком со здешними порядками. Впрочем, ты прав, виза – это для меня нечто вроде охранной грамоты. В крайнем случае вышлют, вот и все. Но что касается мальчика…”
“Как? – сказал я. Простая мысль пришла мне в голову. – Ты говоришь, дед. Но у меня не было никакого деда. К тому времени, когда я родился, мои дедушки, оба, уже умерли”.
“Что значит – умерли? Для кого умерли, а для кого нет”.
“Но я говорю, что я никакого дедушку-немца не помню”.
“Конечно. И не можешь помнить, потому что никто тебе обо мне не рассказывал. Иметь родственников за границей не полагалось. Твой отец был болен…”
“Это я знаю”.
“Твой отец был моложе твоей матери. И он был болен. Удалось добиться, чтобы он приехал ко мне. Его привезли уже совсем плохим, и он скончался в клинике, между прочим, очень хорошей клинике. Твоя матушка приехала с тобой – тебе было меньше, чем сейчас ему, – на похороны. Вот и все. Конечно, если бы ты остался, все было бы по-другому. Но она хотела вернуться, и я ее понимаю…”