Странно другое: что с позавчерашнего позднего вечера и вчера целый день она бомбардировала его отчаянными телеграммами – а он, так отзывчивый на каждое её слово, – не отозвался, что слышит её тревогу.
Но впрочем, конница из Новгорода (идёт? уже подходит?) – это и был его лучший ответ.
Не предполагая, как рано государыня бодрствовала, лишь в 10 часов утра попросили у неё приёма Бенкендорф с генералом Гротеном.
Их городские сведения были: ночной звонок генерала Хабалова из Зимнего дворца и тяжёлое положение верных войск. А доклад их был: что по указаниям Воейкова они ещё с вечера, не докладывая государыне, вели подготовку её собственного поезда – и сейчас всё готово к погрузке и к отъезду, если она прикажет!
О-о! Снова и мучительно требовали от неё этого решения!
Нет! Окончательно – нет! Это губительно для детей. (И сколько б ещё хлопот эвакуировать капризную Аню со всей её докторской свитой.) Они будут ждать здесь приезда Государя. Всего осталось уже меньше суток.
Но – преодолела брезгливость. И поручила Бенкендорфу телефонировать Родзянке, напомнить ему о болезни наследника и просить о защите императорской семьи.
В Царском Селе было уже неспокойно. Целыми отрядами и одиночками появлялись офицеры и солдаты, бежавшие из революционного Петрограда, – рота волынцев, смешанная группа из Петроградского полка, – но и в здешних полках они не находили приюта и маршировали дальше, в Гатчину. Запасные батальоны императорских стрелков – каково! – уже тоже волновались, от их казарм слышались выстрелы, а то музыка и песни. Говорили, что есть стычки между разными, желающими и не желающими бунтовать. Говорили, что появились из Петрограда революционные автомобили. (Правда, передал во дворец в успокоение комендант Царского Села, что царскосельская артиллерия не имеет снарядов. Каково?? И это – успокоение? Да – чего же мы боимся?)
Вернулся Бенкендорф от телефона. Родзянко ничего не обещал, а передал всего лишь: «Когда в доме пожар – то больных выносят в первую очередь».
О Боже, как безжалостно! какие страшные слова! Призрак того же решения – срывать больных – наступал опять.
Комендант Гротен, видя мучительные колебания императрицы, предложил: в усиление Конвоя и Сводного полка ввести во дворец также и Гвардейский экипаж.
Императрица просияла и тотчас согласилась. Изо всех гвардейских, любимых и подшефных частей императорской семьи – Гвардейский экипаж был самым любимым, в сердце близким всей семье.
Младшие здоровые дочери, услышав, что вводят экипаж, ликовали: «Это будет совсем как на яхте! Уютно!»
Тут доложился императрице граф Апраксин, начальник её канцелярии. Он пробрался из Петрограда в штатском, без придворных регалий. Картины безумной столицы стояли перед его глазами, и тем поразительней было ему, что здесь, во дворце, как будто ничего не изменилось. И с напором он взялся убедить государыню в растущей опасности, которая может нахлынуть в любую минуту сюда. Он несомненно считал: срочно уезжать, и вот куда: в Новгород!
По усталому красноватому лицу императрицы, от многих болезней и всегда старше своих лет, а за эти дни ещё порезчавшему, – при слове «Новгород» прошла осветка. На это и рассчитывал Апраксин:
– Именно в Новгород, который так предан династии, Ваше Величество! Где-то должно открыться такое чистое место, куда соберутся верные люди, откуда начнётся сопротивление. И уж во всяком случае там будут в безопасности августейшие дети. Это стоит того, чтобы рискнуть перевозить и больных!
Просветилась улыбка славного воспоминания на удлинённом твёрдом лице императрицы, твёрдая, как все её улыбки. Но уже в улыбке было и отрицание. Она уверенно покачала головой.
Граф не представляет, как опасно перевозить больных в таком состоянии. Но в этом нет уже и необходимости: сам древний Новгород идёт к нам сюда, на выручку.
Но – как дожить до этой выручки? и до приезда императора?
Государыня ходила по комнате, растравленная сомнениями. Ей нужна была мужская поддержка, не подчинённые лица, – сейчас, сию минуту! Она не выдерживала больше бремени решений – не только ведь за семью и за свой дворец, но и за Петроград, оставленный на неё!
И – почему же не шёл, ничем не проявился, не дал о себе знать, не запросил приказаний тут же в Царском Селе сидящий Павел? Старший из великих князей! Старший из генерал-адъютантов! Так ли уязвлён долголетней семейной обидой? Так ли отвержен царским запретом после убийства Друга?
Уже несколько дней шло молчаливое соревнование самолюбий – императрицы и Павла – кто первый уступит?..
Но ведь он же – инспектор гвардии! но ведь он – даже обязан! Если гвардия не подчиняется ему – пусть едет на фронт и оттуда привозит верных.
Поделилась с Лили – и та подала золотую мысль: а может быть великий князь Павел Александрович не смеет нарушить этикет? просто не смеет первый обратиться?
Ах вот как? Так это открывало возможность императрице обратиться первой, это слагало запрет:
– Лили, милочка, позвоните великому князю от моего имени и скажите, что я прошу его немедленно прибыть сюда, во дворец.
Но не успело полегчать от этого решения, ещё не было ответа от Павла – была половина двенадцатого, – снова пришёл комендант Гротен и доложил: с железной дороги передали, что через два часа все пути будут отрезаны и прекратится всякое движение.
Два часа! – так если даже и решиться ехать, то уже и не успеть собраться!
Петля стягивалась!
Как – решиться? Как верно?
185
В самокатном батальоне ночь прошла – посланные в штаб Округа разведчики не вернулись. И никого другого с приказаньями не прислал штаб Округа от себя. А телефон со вчерашнего вечера не работал.
Так ничего и не узнал полковник Балкашин: что же происходит в городе? И что правильное он должен делать? Всё рухнуло, как внезапный обвал: вчера утром он поднимался начинать обычный учебный день батальона – и вот ввергся в осаду нежданным неизвестным противником, неподготовленный, неснабжённый и без единого приказания, как и на войне бывает редко.
Ночью была у него мысль: пока толпы разошлись – выйти боевым строем и идти в центр города. Помех бы не было никаких, все мятежники спали. Но не имел он права оставить большое боевое хозяйство батальона, всё техническое снаряжение, – разокрадут, уже начали с гаражей на Сердобольской.
Не доносилось признаков, чтобы в городе шли бои, сопротивление лояльных войск. Но ещё трудней было представить: как же полуторастотысячный гарнизон мог сразу впасть в обморок и в безсилие?
Так и оставил Балкашин своих самокатчиков на месте.
Рано утром была слышна сильная стрельба от их склада на Сердобольской. Но не послал подкрепления: всё же там оборонялись в каменном здании, а здесь – деревянные бараки, деревянный забор, вообще никакая защита.
Распорядился рыть по малому периметру окопы в мёрзлой земле. Но не хватало ломов и кирок.
А тем временем на Сампсоньевском проспекте снова начали собираться толпы вооружённых рабочих и солдат – и очень злые.
Потом к ним подъехали два бронеавтомобиля – страшное оружие в уличном бою! – и навели пулемёты на бараки самокатчиков. И стояли так.
Бросаться на них штурмом – будут потери.
Да не начинать же самим.
А тут подошёл и третий броневик.
Эх, не ушли ночью!
Кричали – сдаваться.
Самокатчики молчали.
И тогда – те стали бить из пулемётов.
И – нечем было закрыться! – беззащитные мишени, в любой точке ожидающие пуль. В каждом бараке появлялись раненые и убитые.
Зато и свои шесть пулемётов отвечали в окна и в щели, тоже неприкрытые, привлекая на себя огонь. Начальник пулемётной команды капитан Карамышев и сам стрелял, и кого-то посек.
И перевязывать раненых нечем было, ни к какому бою здесь никогда не готовились, и эвакуировать некуда. Так лежали – и домучивались.
И всё же простоял батальон на такой перестрелке. Мятежники замолчали. Стихло.