— Пушистик…
— Спи, а то я погашу луну.
— Который час?
Он рад, что может изменить позу, и ищет в кармане часы человека в голубом. Потом долго всматривается в зеленоватые циферки.
— Уже первый час. На кого ты будешь похожа завтра? Спи.
— Дай мне руку, вот так. Я хочу все время чувствовать, что ты здесь.
— Вот балда, ты же лежишь у меня на коленях. Ты сразу заметишь, если я встану.
— Как ты думаешь, про подводную лодку — это правда?
— Да, иначе бы он вынырнул. Больше пяти минут под водой не пробудешь.
— А вдруг он утонул?
— Знаешь, уж лучше бы ты пугалась мышей. Человек, который умеет плавать, не может утонуть, даже если очень этого захочет.
— Я нехорошо разговаривала с ним. Никогда таких грустных глаз не видела. Знаешь, он все притворялся, что проигрывает, вот и допритворялся — и вправду проиграл, да, видно, так много, что утопился бы, не будь у него подводной лодки. А ты когда-нибудь думаешь о памяти? Я — никогда. Что это такое на самом деле? По-моему, об этом никто никогда не задумывается.
— Память… ну… это ты у меня в голове, вот ты будешь моей памятью на всю жизнь.
— А ты моей. Но он сказал, что у женщин нет памяти. Потому что его памятью была Эмили, а ее больше нет.
Вдруг она выпрямляется и говорит голосом, идущим из самой глубины ее существа:
— Ведь неправда же, что Балибу умер, да?
— Конечно, нет! Просто я не хотел ему ничего рассказывать.
— А я так испугалась. — Она вновь устраивается у него на коленях. — Наверно, он тоже не хотел нам ничего рассказывать, потому и сказал, что Эмили умерла.
— Конечно. Ему нельзя верить, он играл с нами, и притом очень плохо. Спи, глупышка, а то я пойду к твоей маме и скажу ей, что ты умерла.
— Знаешь, а мы проезжали мимо этого монастыря. Он большой и красивый, как замок, на самом берегу реки, а вокруг цветы и деревья.
— Тем лучше. Тебе, видно, не терпится туда попасть.
— И еще видела наш новый дом, он недалеко от монастыря. Такой унылый, в самом конце недостроенной улицы, и вокруг — ни души.
— Рад за тебя! Давай, беги туда прямо сейчас. И дело с концом.
— Какой же ты злюка! Я болтаю, просто чтобы не было страшно, а ты сердишься!
— Разве так убегают на край света? Рассказываешь мне про монастырь и про новый дом, словно уже сидишь на чемоданах. Ну я-то о своем новом доме ничего не знаю, так что ничего рассказать тебе не могу. И потом, ты же клялась мне, что не будешь бояться.
— А я и не боюсь, Пьеро. Просто я первый раз сплю не в кровати. Дай мне руку.
Она ищет на его руке укушенное место и надолго прижимается к нему губами. Потом отпускает его руку и засыпает. Он тоже закрывает глаза, и сон наплывает на него откуда-то издалека легкой волной. А потом опять из мягких покровов сна вырывается голос, который хватает его крепче, чем рука.
— Я больше не слышу мышей… Как ты думаешь, мы и правда все когда-то были рыбами?
Он не отвечает, притворяясь, что спит.
— Пьеро… ну скажи, мы были рыбами?
— Ты меня разбудила. Рыбами? Конечно, были, поэтому у тебя красные глаза и все руки покрыты чешуей.
— Смейся, смейся, мне все равно. Когда я представлю себя рыбой, мне сразу хочется спать.
— Тогда зачем ты меня будишь?
— Потому что я хочу заснуть раньше тебя, а то мне будет страшно.
— Хорошо, я не сплю. Я жду тебя.
— Не убирай руку. Спокойной ночи, Пьеро.
Он не отвечает. Он думает, почему человек в голубом просил, чтобы его подтолкнули. Словно ему в последнюю минуту стало страшно. Он, конечно, не сумасшедший, но понять его никак невозможно, зачем, например, ему так нужно было еще раз их увидеть? Может, он просто хотел подарить ему часы?
— Пьеро, скажи мне, что ночь уже кончается и скоро встанет солнце.
— Но его не будет видно, потому что пойдет дождь. Это тебя устраивает?
— Я только хотела знать, не уснул ли ты. Ты потом сделай, как я. Представь себе, что ты рыба. И сразу заснешь. Спокойной ночи.
— Я уже превратился в рыбу.
— Ой, подожди, подожди, я еще не заснула.
И она моментально засыпает. Он сразу чувствует, как тяжелеет ее голова. А ручка, вцепившаяся в него, тихонько разжимается.
Ее дыхание убаюкивает его — она дышит ровно, глубоко и так доверчиво, что слезы навертываются у него на глаза. И он видит через окно, как в молочно-желтом свете луны плывет прозрачная голубоватая дымка, она навевает покой, а он забывает, что не должен спать, и потихоньку засыпает; теплое сердечко Джейн роняет в его руку тихие удары — он может собирать их один за другим долгими часами, и рука его никогда не наполнится.
Другой рукой он сжимает золотые часы человека в голубом, они стучат гораздо чаще, как крошечный моторчик подводной лодки-невидимки, в которой не осталось места ни для одной мысли, пусть даже голубой.
Сначала он слышит топот сотен башмаков где-то очень далеко, где-то гораздо дальше длинного коридора, может быть, даже в снегу; и, если бы он не знал, что это башмаки, он, наверно, решил бы, что это просто дождь барабанит по крыше или дети поворачиваются в кроватках в их дортуаре, таком же бесконечном, как дождь, барабанящий по крыше. Но это точно, башмаки, он отчетливо слышит стук каблуков. Они далеко от него, обходят дом по каким-то неизвестным ему коридорам. А потом все надолго смолкает, хотя он не слышал стука колотушек, и вот они опять пошли, они удаляются, словно их дом разрастается, тянется в снежное поле. И тогда он остается один, совсем малышка, старая дама бросила его в темноте, которая зимой наступает задолго до ужина.
Они возвращаются сотнями, одинаковые, непроницаемые, но почему-то вдруг озверевшие, их башмаки теперь грохочут в сто раз громче, словно их владельцы стали тяжелее взрослых людей и решили раз и навсегда разрушить коридор, который топтали столько лет. А колотушки колотят что есть мочи и становятся все длиннее и длиннее, они хватают их своими клешнями; кости хрустят и падают на пол с металлическим звоном, душераздирающие крики оглашают весь дом, в этих криках звучат смех и рыдания, и он в ужасе отшатывается. Штукатурка за его спиной начинает сыпаться, как соль из бочки, пронзительный крик Джейн врывается в самое его нутро, и он весь холодеет.
— Пьеро, Пьеро. Проснись же. Какой ужас! Ты слышишь? Это лошадь смерти из песни Крысы! Она в доме!
— Да нет, это башмаки. Ты просто не привыкла…
Она с такой силой прижимается к нему, что стена за ними подается назад и на их головы дождем сыплется штукатурка; крепко обвив руками его шею, она душит его.
— Проснись же! Она поднимается по лестнице!
От ее крика голова у него раскалывается пополам, она дрожит всем телом, совсем прилипла к нему, и зубы ее стучат прямо у него во рту. Он слышит тяжелые шаги, словно какие-то огромные животные ходят по дому и трутся спинами о стены, да и вся улица несет их куда-то в оглушительном галопе, и железные копыта топчут ночь. Он сам начинает дрожать от ужаса и изо всех сил сжимает Джейн, словно хочет укрыть ее в себе — тогда он будет готов бороться с ночными чудовищами. Она нагибает голову, пытаясь залезть ему под свитер, царапает его и кусает.
Тут он вспоминает, что в сарае с сеном держат лошадей, ему еще Крыса об этом рассказывал, это его немножко успокаивает, но только почему их такое множество, почему они среди ночи носятся по улице взад и вперед, точно их загнали в ловушку, из которой они не могут выбраться.
— Кажется, в сарае держат лошадей, — с трудом выдавливает он из себя.
— Но не в доме же! — кричит Джейн.
— Да нет, просто они совсем рядом. Лошадь не может войти в такую маленькую дверь.
— А откуда они взялись на улице? И повсюду? Это Крыса в брюхе ночи, Пьеро!
— Пусти, я посмотрю.
— Нет! Не двигайся!
Она крикнула так громко, что даже ее мать могла бы ее услышать у себя дома через шесть улиц отсюда. А его сразу же успокоил звук его собственного голоса, и он вновь почувствовал, что у него есть руки и ноги.