Но разве у меня есть выбор? Болезнь уже год постепенно отнимает зрение, и если ничего не предпринять, это продолжится. Мэри считает, что быстро растущая близорукость связана с моей деятельностью и постоянным напряжением для глаз. Но я не единственный искусствовед в мире — никто не слепнет от этой работы, тем более так резко.
Не проронив ни слова, выходим на еще более шумную улицу. После грозы пахнет озоном и мокрым асфальтом, а лужи смотрятся как отпавшие от неба куски краски. В машине Мэри решает спросить:
— Так что он тебе сказал?
— Сказал, что зрение станет как прежде, — шелест магнитолы кажется настолько отвратительным, что тут же ее выключаю, — даже лучше.
Она достает сигарету и закуривает. Мне всегда нравилась ее привычка держать сигарету большим и указательным пальцем — курение это единственная вещь, при которой теряется ее грациозность. А все потому, что курит Мэри раз в год, и только ради того, чтобы напустить в негативные мысли сладкого туману. На меня эта магия действует обратно пропорционально. Опускаю стекло.
— Это реально? — Мэри в отличие от меня доучилась до второго курса, поэтому кое в чем разбирается. Но видимо не во всех тонкостях нейрохирургии.
— Там какая-то новейшая штуковина с вживлением микроигл. Я знаю о ней не больше, чем ты. Но я доверяю Генри.
— И ты сможешь вернуться к своей работе?
— Да.
Берет паузу. То ли подбирает слова, то ли на перекрестке сложная развязка.
— А ты не думал найти себе другое занятие?
Закрываю глаза и запрокидываю голову — она снова за свое.
— Мы ведь уже обсуждали это.
— Я ничего не хочу сказать, но твоя работа отнимает у тебя слишком много сил и времени. — По тому, как изменилась манера езды, понимаю, что нервничает. Впрочем, это было ясно еще с того момента, как она закурила. — Может, из-за нее у тебя и упало зрение.
— Работа здесь ни при чем. Это все болезнь.
— Твои ночи напролет с изучением микротрещин вполне могли этому поспособствовать.
Она завернула за угол и заглушила двигатель. Приехали.
— Есть разница, Ричард: выполнять норму и отдавать себя работе целиком.
Уже через неделю я действительно вернулся к своей работе. А через месяц Мэри меня бросила, сказав, что ей осточертели мои постоянные зависания с микроскопом в лаборатории. Но разумеется, проблема не в том, что я фанат своего дела. Ей просто нужен был спусковой крючок, на который она смогла бы меня подловить. Как бы там ни было, расстались мы еще быстрее, чем сошлись. И я не сказал бы, что рад этому: в космической пустоте две черные дыры вполне могли бы слиться в одну.
II
Давно не видел бар таким красочным и одновременно мрачным, как в тот вечер: «Полуночники» в исполнении Юриана ван Стрека, не иначе. Тогда, всматриваясь в царапины на липком столе, я впервые задумался, не являюсь ли персонажем невероятно проработанной картины. И похоже я даже озвучил эту мысль бармену: тот начал смотреть на меня так, словно вертел ментальным пальцем у виска.
— У нас появился новый коктейль, называется «Лимоны Дали». Не хочешь попробовать?
Я с прищуром художника изучаю его ухмылку и пытаюсь понять, не издевается ли он. В итоге утвердительно киваю.
— Должен предупредить, убойная штука. Но я так понимаю, это именно то, что надо?
Снова киваю:
— Завтра пойду на работу, как слон на спичках.
— «Я не сюрреалист, я сюрреализм».
Не помню, как вернулся домой и заснул, но помню, как проснулся, и это был далеко не сюрреализм. Сквозь жалюзи просачивался свет, и то, что он не лунный, а солнечный, я понял только исходя из времени суток. Повсюду погром, как в мастерской творческого сноба, искавшего вдохновение среди рубашек, носков, книжек про искусство, коробок от пиццы и таблеток аспирина. Просачиваюсь сквозь горы вещей в ванную, обретаю человеческий вид и направляюсь в богадельню.
Не успеваю ступить за порог кабинета, как появляется вертлявая проныра в клетчатом пальто. И откуда только взялась эта серая ворона с тубусом вместо сыра? В голову просачивается мысль, что ей на носу не хватает огромного треснувшего пенсне. И желательно с темными стеклами — взгляд у нее невыносимо острый. И вот она влетает с полотном в руке и говорит:
— Необходима кое-какая помощь, если вы понимаете, о чем я.
Показываю, чтобы закрыла за собой дверь, так как понимаю, что предстоит разговор не для коридорных стен.
— Что нужно?
— Это оригинал. Нужно заключение, что копия.
— Зачем? — Удивляюсь собственному любопытству. Не все ли мне равно, на кой черт ей это. Чтобы понимать все риски, мне достаточно изучить только историю картины.
— Не важно. Знаю, что это рискованно, и готова заплатить любую сумму.
Разворачиваю полотно и смотрю на сиреневый череп с цветами, растущими из глазниц. И все это выглядит не хуже, чем детские шедевры с выставки под названием «дверца холодильника». Под лупой присматриваюсь к мазкам подписи и понимаю, отчего столько шума:
— Пьер Шарло.
— Он самый. Название «Душа».
— Где взяли?
— Досталась в наследство.
— Откуда знаете, что оригинал?
— От самого Пьера. Он мой прапрадедушка.
— Решили обесценить творение прадедушки?
— Прапра…
— А если серьезно — для чего вам это?
— Я же говорю — не важно. Заплачу, сколько скажете. Так вы в деле или нет?
— Если только это не «игра в бисер». — Говорю и думаю, что выражение «игра в бисер» вроде как здесь не подходит. Так можно было бы сказать про что-то сложное и непонятное, но уж точно не в ситуации, когда собеседник темнит. И почему мне захотелось перед ней поумничать? — Я хочу знать, что мне предлагают. Или вы раскрываете все карты, или ищете другого эксперта. — Смотрю на ее пальто. — Но с рубашками наружу вряд ли найдете.
— Переезжаю в другую страну и хочу взять ее с собой.
— Разобраться с минкультом вам будет дешевле и проще. Разве что за срочность раскошелитесь, потому что тягомотина та еще. Это же семейная реликвия, насколько я понял.
— Не совсем так.
Как легко можно заинтриговать всего тремя словами, думаю.
— Она краденная?
— Это было давным-давно, — смотрит в потолок, словно разглядывает фреску, — ее украл мой предок.
— Прапрадедушка?
— Пра…
— С этого и стоило начинать. Почему сразу не сказали?
— Вам бы стало легче, если бы вы узнали про мои преступные корни?
— А вам не все равно, что я об этом думаю?
— Вы бы тогда решили, что здесь какой-то подвох.
— Вообще-то я и сейчас в этом не сомневаюсь.
Вздыхает, как перед исповедью. Похоже, сейчас раскроет карты.
— Хоть эта картина и краденная, она мне дорога как память, и я не хочу расставаться с ней только потому, что у меня нет на нее прав.
— И я должен поверить?
— Это чистая правда.
— А почему так резко переезжаете?
Она могла сказать, что это не мое дело, но знала: теперь только честность и открытость главные ее козыри.
— Не резко, просто долго решалась. Не так-то легко начать все с нуля, знаете ли.
Вот это уже больше похоже на правду. Хотя не нравится мне вся эта история с двойным дном. Подкупает тот факт, что нужно признать не подделку оригиналом, а наоборот. Такого в моей практике еще не было, и уж тем более это показалось мне не такой рискованной махинацией, чем те, что я совершал до этого, и из которых в итоге вышел сухим из воды.
Недолго думая, озвучиваю клетчатой проныре сумму. Она соглашается, и в моем ментальном музее махинаций появляется еще один экспонат. И я вовсе не считаю себя негодяем. Руки в крови у меня после этого не стали. А покойный Пьер Шарло не обеднеет, если кто-то на таможне сочтет его шедевр подделкой. Все равно потом пересечемся в одном сюжете, в загробном квадрате Малевича. И все станет на свои места.
Дальнейший рабочий день проходит как по накатанной: несколько визитов, а после — сплошная бумажная волокита. На протяжении дня замечаю странную штуку: в голове почему-то остаются детали, на которых даже не фокусировал внимания. Например, цвет глаз охранника в музее, кривой шов на пиджаке одного из коллекционеров или засохшие капли кофе на ступеньке парадной лестницы. Списываю на обычную усталость, потому что другого объяснения в конце рабочего дня не нахожу. Какое бы дерьмо вокруг не творилось, под вечер всему виной усталость. И точка.