Литмир - Электронная Библиотека

Ты стремился подготовить нас к войне с расизмом, с нищетой, с несправедливостью. «Истинные битвы закаляют нас изнутри», — провозглашал ты. Ты называл свою борьбу донкихотской, тебя завораживало это прилагательное, а нам оно казалось пошлым и старомодным. Ах, Сеферино! Ты унаследовал от Дон Кихота не идеализм, а бредовую тягу к величию. Твоя личность больше напоминала Гитлера — самого ненавидимого тобой исторического лица, — чем благородного ламанчского идальго. Как и Гитлер, ты был красноречив, нетерпим, склонен к морализаторству, неподатлив, строг и одновременно привлекателен, убедителен, очарователен.

На самом деле ты готовил нас к своим же нападениям. Я не знаю никого более свирепого и жестокого, чем ты. Если мы были способны выдержать тебя, мы должны были выдержать все, что могла преподнести нам будущая жизнь. Никакая внешняя угроза не сравнилась бы с твоим натиском. Парадокс: тренироваться, чтобы защищаться от тренера.

Когда ты наконец выпускал нас из клеток, то допрашивал, будто мы только что вернулись из бойскаутского летнего лагеря: «Чему вы научились?» Мы выдумывали ответы, чтобы тебя не разочаровать: «Мы научились, что, если тучи становятся похожи на вату, значит, скоро пойдет дождь»; «Что воробьи садятся в кроны деревьев, когда начинает темнеть». Мы жаждали твоего одобрения. Удивительно, какова детская психика, с ее неуемным желанием привязанности, несмотря на издевательства. Я даже начал верить, что ночи в клетке в пяти метрах над землей — и вправду уникальная возможность, педагогическая находка.

Запирать нас ты перестал, когда мы были уже подростками и не помещались в клетки. Нас спасли кантабрийские гены и плавание. В последние разы нам приходилось сгибаться в три погибели в маленьком пространстве. Отчаянно болела спина. От плавания становилось лучше — мышцы и связки растягивались. Но некоторые раны так и не зажили, папа. Ты и из могилы не даешь мне дышать, душишь. Я простил тебя, примирился с тобой, чтобы примириться с самим собой.

Несколько недель спустя после твоей смерти, когда запах горелого мяса и пластика выветрился, я спросил у мамы, любила ли она тебя. Она уверенно сказала: да. Представляешь себе? Твоя покорная забитая жена — жертва стокгольмского синдрома. Она старалась не располнеть, чтобы не перестать тебе нравиться. «Полпорции» — такое у нее было правило. Никакого хлеба, тортилий, сахара, шоколада, десертов. Овощи, курица гриль и салаты. Лучше уж голодать, чем рисковать фигурой, ведь ты предупредил ее, что уйдешь к другой, если она разжиреет и обрюзгнет. Из-за твоего мачизма она всю жизнь провела на диете. Она понимала, что удерживает тебя подле нас своей красотой и точеным телом, а потому не позволяла себе хоть чуточку отъесться, не позволяла хоть миллиметру целлюлита образоваться на бедрах.

Мне интересно, Сеферино, бывал ли у тебя секс с другими женщинами. Учитывая твою упертую нравственность, сомневаюсь. Но ты был из тех мачо, что гордятся ежедневным совокуплением с женой. Ты был перманентно одержим мыслью о том, как бы снова отымешь свою благоверную. Ни одного шанса не упускал. Интересно, сдерживался ли ты, когда ездил в командировки в качестве президента Латиноамериканской ассоциации географических и исторических обществ. Подцеплял ли девиц, восторженно внимавших твоим лекциям, или ты был из тех греховодников, что справляются у таксистов, где найти лучших проституток? Вообще-то я не могу представить, как ты протягиваешь стопку банкнот шлюхе или сидишь в каком-нибудь кабаке в окружении мелких чиновников и служащих и похотливо пялишься на высоченных голых блондинок. Думаю, ты оставался верным мужем и во время одиноких ночей в зарубежных отелях предпочитал мастурбировать, вспоминая белесые груди моей матери, а не гоняться за другими.

Зато уж с мамой ты не стеснялся. Мы с братом часто слышали вас сквозь тонкие стены. Громче всего отдавался твой рев во время оргазма. А вот мамины стоны едва доносились. Возможно, их заглушал стук изголовья кровати о стенку. Тук-тук-тук. Так что и в изголовье, и в стенке оставались щербины. Интересно, заботился ли ты о ее удовольствии или был из этих: раздвинул-сунул-поводил-выстрелил-уснул? Склоняюсь ко второму варианту. Я убежден, что ты принадлежал к тому роду мужчин, которые видят в женщинах сосуд, куда можно сливать сперму, и нимало не беспокоятся, хорошо ли их партнершам. Но не мне критиковать тебя, папа. Я-то не раз прибегал к услугам проституток.

Вы с мамой страстно хотели иметь больше детей. По какой-то неясной причине фигурировала цифра девять. Чего вы добивались? Создать армию недолюбленных? Ты и троим-то почти не уделял ласки, а сколько могло достаться девятерым? Воображаю, как бы еще шестеро детей боролись за крохи внимания. Вот была бы конкуренция так конкуренция. Все девять на голове бы ходили, лишь бы добиться от тебя доброго слова. Хотя, если вдуматься, имея девятерых детей, ты, возможно, остался бы жив. Злость, скопившаяся в Хосе Куаутемоке, распределилась бы равномернее. А нас было всего трое, и одному выпало сосредоточить в себе всю обиду, всю ярость, все отвращение, вызванные твоей нелюбовью и жестокостью. Мой брат стал кем-то вроде духовного лидера несчастных детей Сефери-но. Он представлял нас и разжег костер от нашего имени. Прости, папа, но твоя смерть освободила нас.

На пятом году нового срока он познакомился с Хулианом Сото, писателем, которого посадили за то, что прописал люлей какому-то критику. Хосе Куаутемок еще раньше читал его книжки, и они ему нравились. Он подружился с Хулианом. После завтрака они встречались во дворе и разговаривали о литературе. Хулиан советовал, каких новых авторов почитать. Каждый дружбан, который навещал Хулиана в тюрьме, привозил ему кучу книг. Хулиан прочитывал и отдавал Хосе Куаутемоку, и тот возвращал их два-три дня спустя, испещрив пометками на полях. Хулиан обожал разбирать эти пометки. Литература поверх литературы.

Дружба их день ото дня крепла. Хосе Куаутемок держал нового приятеля под защитой. Не то чтобы Хулиан не мог сам управиться — просто в тюрьме отморозков хоть отбавляй. Хулиан был хорош в драке, но предугадывать грязные ходы не умел. А вот Хосе Куаутемок давно стал экспертом по тюремным раскладам. Первым делом он научил друга, что в перепалке нужно всегда держаться спиной к стене, да поближе. Всегда. Даже если с цирковым карликом махаешься. Неизвестно, когда второй цирковой карлик подскочит сзади с розочкой и исполосует тебе спину. И еще научил распознавать тюремный язык: какой взгляд искоса предшествует нападению; зачем мимо тебя дважды проходит один и тот же чмошник и будто мысленно измеряет; какие терки у надзирателей. Рассказал всякие уловки: «Если кто-то повалил тебя на пол и навис сверху, запусти ему ногти в веко и расцарапай. Кровищи будет море, и он, считай, ослепнет». Или: «Забудь, что тебе противно, запусти ему руку в штаны и вырывай яйца». Научил метить локтем в трахею, высвобождаться, если накинулись сзади, уходить от ударов. Такому только годы в тюряге учат. Хулиан предпочел в разборки не ввязываться и досиживать мирно. Одно дело расквасить морду щуплому критику, и совсем другое — выходить против бандитов, которые немало других бандитов порезали.

Хосе Куаутемок разъяснил ему тюремную иерархию: «Этот шестерка, ничтожество, значит. Этот „маргаритка", жених одного нарко. Этот наемный убийца, на зоне продолжает работать, так что только ты на него глянешь — и тебя захочет убить. Про этого вообще можешь не думать, так, шелупонь. С этим мелким лучше не связывайся. Он из блатных, да еще и кровожадный, сучонок». Хулиан это все записывал. Если Альваро Мутис создал свою великую хронику после отсидки в тюрьме Лекумберри, то его задача — «Восточная тюрьма: перезагрузка».

Хулиан предложил Хосе Куаутемоку попробовать себя в писательстве. Тот отказался: «На хрена?» Но кореш пристал как клещ и в конце концов убедил. «Сам напросился», — сказал Хосе Куаутемок и тут же что-то придумал. Записал от руки и отдал Хулиану, который ожидал увидеть средненький текст с правильными предложениями и запятыми, но по мере чтения у него аж, как выражались наши бабушки, захолонуло. «Смерть — беззубый рот, высасывающий из нас жизнь минута за минутой. Он питается нашим дыханием, пока оно не кончится. Вбирает нашу память, превращает ее в забвение, а потом выплевывает нас, как абрикосовую косточку. Мы в последний раз смотримся в зеркало: сухощавое тело, бледное, как пергамент, лицо, изъеденная кожа, — и просим прощения у самих себя: мы не смогли стать теми, кем хотели».

40
{"b":"892315","o":1}