Я внушала своим танцовщицам, что крови не надо стесняться. Это самое естественное проявление женской сущности, и хватит уже его стыдиться. Мы должны показать, по словам Люсьена, то, что мы отказываемся видеть, но оно есть.
Клаудио возражал, чтобы я раздевалась. Мысль, что его жену увидят нагишом, была для него непереносима. Я, с одной стороны, не хотела его расстраивать, но, с другой, точно знала, что на этот раз нащупала частицу. Я предчувствовала, что мне удастся избежать словосочетания «идеальная, но холодная как лед», которым критики часто награждали мою хореографию в рецензиях. Клаудио должен был понять, что я не могу требовать от своих танцовщиц раздеться, а самой оставаться в стороне. После долгих препирательств он сдался. На первых трех показах буду танцевать я, просто чтобы доказать приверженность искусству, а потом меня заменит другая балерина. Это была ошибка. Моя публичная нагота куда сильнее ранила Клаудио, чем я могла предвидеть.
Я назвала этот спектакль «Рождение мертвых». В программке написала про свободную яйцеклетку, что всплывает из наших набухших влагалищ, про существо, которое могло бы появиться на свет, но не появится, и особо указала, что у всех балерин в момент танца идут месячные. Премьера стала для меня тяжелым ударом. Впервые я подверглась унизительному освистыванию. Большая часть публики, среди которой было немало известных критиков, оглушительно свистела в знак протеста. Лишь маленькая кучка зрителей, в том числе Эктор и Педро, бешено аплодировала. Рецензии были безжалостны. Меня обвиняли в претенциозности, безвкусице, пошлости. Если я и открыла частицу, частица оказалась амбивалентной и, взорвавшись, обратила на меня свою разрушительную силу. Эктор меня поздравил: «Наконец-то ты ударила как следует». Ударила кого? Я хотела чествовать женское тело, а не бить или вступать в спор. Какая наивность с моей стороны! Я думала, что этой постановкой, полной жестов нежности и сочувствия, подвигну зрителей изумляться женскому телу, а не нанесу оскорбление.
Выступления продолжались, и отклики становились все злее и злее. Многие уходили с середины спектакля, громко выражая недовольство. Ругательства слышались чаще аплодисментов, и я рассорилась с парой критиков, разразившихся особенно желчными рецензиями. Ни умственно, ни эмоционально я не была готова выдерживать такой напор ненависти. «Любой готов к поражению, никто не готов к успеху», — учил меня отец, когда я была подростком. Но не предупреждал, как опустошает неоднозначная и колкая реакция. Эктор сталкивался с подобным с самого первого фильма, который снял в двадцать три года. В отличие от меня, он стремился мотать людям нервы, вызывать неприятные чувства. У меня не было такого боевого настроя. Эктор наслаждался, когда его поносили, и ничуть не страдал из-за отрицательных отзывов. Освистывание, неодобрение, ругань он воспринимал как знаки почета. Его творчество, которое сам он называл «кинонадругательство», должно было быть агрессивным и отлично справлялось с этой задачей.
В какой-то момент у меня не хватило духу продолжать показы «Рождения мертвых». Мы отменили выступления, хотя театр даже просил нас продлить сезон. Недобрая слава прорвала пузырь танцевального мира, и моей постановкой заинтересовались широкие круги. По меткому выражению Альмейды, всего за три дня мы сменили балетную публику на любителей рестлинга.
Я тяжело переживала все это. Заперлась дома и бесконечно обдумывала провал. В довершение неприятностей мне приходилось выслушивать возмущенные речи Клаудио о моей наготе. Его друзья ходили на наше выступление. «Они видели то, что должен видеть только я», — кипятился он. Я была так подавлена, что у меня не хватало сил бороться с его мачизмом, его собственничеством, его уязвленным эго или чем там еще. Я подумывала бросить танцы навсегда. Начинала подозревать, что у меня нет вкуса, я не способна породить идею, я профнепригодна.
Труппе тоже приходилось нелегко. Бешеный энтузиазм времен премьеры сменился пессимизмом. Но никакой разобщенности между нами не было. «Теперь мы знаем, как не надо», — сказала Валерия, одна из моих балерин. Вот что больнее всего: вырвать из себя с корнем стремление к эксперименту. Я откатилась назад, в зону комфорта, к академической пресной хореографии, которая вызывала восторги критиков, но оставляла равнодушными всех остальных.
С Клаудио я договорилась больше на сцене не раздеваться. Столько изнурительных ссор — и все ради чего? «Огромное красное пятно на профессиональной репутации Марины Лонхинес», — написал один критик. Отношения некоторое время шли ни шатко ни валко, но мало-помалу радость вернулась в наш брак. Мы снова с удовольствием проводили время вместе, были рядом, ходили ужинать, в кино, занимались любовью по воскресеньям после обеда.
Мою утраченную веру в себя отчасти восстановил Люсьен, сам того не желая. На ужине, который давал Энрике Сьерра, главный редактор «Интриганте», самого крупного журнала о танцах в Латинской Америке, один подвыпивший тип, муж некой адвокатессы, завел речь о том, что Мексике, мол, не хватает таланта и дисциплины и мы обречены вечно оставаться посредственным четвертым дивизионом. «Здесь никто не старается, не хочет быть творцом мирового уровня, вроде Пикассо или Камю». Люсьен терпеливо выслушал эти инвективы, а потом спросил: «Вы играете или когда-то играли в футбол?» Тип горделиво выпрямился на стуле: «Конечно. Даже чуть не попал в основной состав, Пум“». Люсьен улыбнулся: «Ах, в основной. Усердно тренировались, наверное?» Футболист выпятил грудь: «Еще как!» Люсьен снова улыбнулся: «Так почему же вы не стали игроком уровня Зидана?» (В разговорах о футболе Люсьен всегда придерживался французской линии. Никакого Марадоны, Пеле, Месси или Криштиану Роналду.) Тип вскинул руки: «Ну куда уж мне!» Люсьен не отставал: «Но вы же усердно тренировались?» Тип неуверенно улыбнулся: «Не так-то это просто». Люсьен впился в него взглядом: «Значит, можно сказать, что у вас не получилось?» Тип кивнул. «Так вот в искусстве то же самое, друг мой. Делаем, что получается». Подвыпивший, кажется, удивился: «Значит, вы не то чтобы не хотите, просто у вас не получается». — «Вот именно, — сказал Люсьен, — в искусстве человек делает не то, что хочет, а то, что может».
Тем самым он слегка успокоил мой дух. В конце концов, в искусстве человек делает, что может. Только и всего.
Помню, как однажды ты пришел домой, сияя от радости. Обычно мы должны были в знак приветствия целовать твою руку, не поднимая глаз, но в тот день ты ласково потрепал нас по волосам, Потом повернулся к маме: «Беатрис, поприветствуй нового председателя Латиноамериканской ассоциации географических и исторических обществ». Ты добился едва ли не главной своей цели в мире белых, Сеферино. С высоты кафедры, которую давал тебе новый пост, ты мог призывать к пересмотру истории Латинской Америки. Чистокровный индеец, представитель древней расы, обладавший большими правами на эти земли, чем любой европейский эмигрант, готовился руководить конгрессами по истории, исследованиями, монографиями. Ты обошел кандидатов из Аргентины и Колумбии. За тебя проголосовало втрое больше людей, чем за них обоих, вместе взятых, похвастался ты. Твое упорство привело тебя на вожделенный престол. Теперь ты мог рассуждать перед учеными со всего света о необходимости защищать и распространять индейское травничество как эффективную традиционную медицину. Мог отстаивать права арауканских мапуче, чьи земли захватывали белые поселенцы. Бороться за сохранение индейских языков.
Мы надеялись, что это начало перемен, что ты теперь ослабишь хватку, станешь менее одержим дисциплиной, учебой, жесткими тренировками. Мы ошибались. В тот вечер ты в одиночку сел обмывать новую должность пульке. Ничего другого ты не пил. Виски, водка, вино, пиво — все это были вражьи зелья для порабощения угнетенных народов. А вот пульке — истинно наш напиток. Солнце, ветер, дождь годами сосредоточивались в сердцевине агавы и образовывали непорочный сок, который твои предки научились ферментировать и превращать в добрый нектар. «Пульке не туманит разум, не то что пойло колониалистов, — утверждал ты, — наоборот, высвечивает действительность, чтобы человек видел ее такой как есть, а не такой, какой его заставляют ее видеть». Поэтому ты накачивался пульке. Пускал слюни, сквернословил и угрюмо, исподлобья, как домашняя скотина, смотрел на нас.