— Куда вам, ваше высокоблагородие? Налево или направо? В министерство или в департамент полиции?
Герцль внимательно осмотрел оба здания, благо вид на них открывался прекрасный, и в конце концов сделал выбор в пользу того из них, фасад которого был отмечен большей печатью классицизма. Это решение оказалось правильным. Рассчитавшись с извозчиком, Герцль еще раз окинул взглядом длинный ряд окон балконного бельэтажа и вошел в парадный подъезд. Очутившись в приемной у министра, первым делом назвал свое имя. Плеве, стоя в нише у окна, скрестив руки на груди, посмотрел на него сверху вниз из-за разницы в росте. Не зря Герцль был в молодости драматургом, а в душе оставался им до сих пор. Он отлично знал, какое колоссальное значение имеет первый выход на сцену. Успех актера, да и всего спектакля в целом, порой зависит от этого в решающей мере.
Минуты томительного ожидания в приемной. Тишина. Лишь исполненный напускного безразличия взгляд одного из здешних служащих, скорее всего, сыщика. Герцль выдержал этот взгляд и не без удовлетворения отметил, что чиновнику в конце концов пришлось отвернуться. Меж тем ожидание затягивалось. Еще один служащий (или сыщик) заглянул в приемную, посмотрел на Герцля и вышел. Но вот створки дверей раскрылись. Министр зовет его в кабинет.
Позже, в дневнике Герцль так опишет первое впечатление, произведенное на него министром:
“Шестидесятилетний мужчина высокого роста, несколько полноватый, стремительно шагнул мне навстречу, поздоровался со мной, пригласил присесть и, если мне угодно, закурить (последнее предложение я отклонил), и заговорил первым. Разглагольствовал он довольно долго, так что у меня была возможность хорошенько разглядеть его раскрасневшееся от волнения лицо. Мы сидели в креслах по две стороны журнального столика. Лицо у него в целом строгое и, пожалуй, нездоровое, седые волосы, белая щетка усов и поразительно живые и молодые карие глаза.
Он говорил по-французски — не блестяще, но и не дурно. И начал с разведки местности”.
Поневоле в ходе пространного монолога министра Герцлю пришли на ум слова, сказанные о том Корвин-Пиотровской, и он с трудом удержался от усмешки: ничего себе Людовик XIV! Сравнение, мягко говоря, рискованное. Человек, в рабочем кабинете которого Герцль сейчас находился, был типичным русским начала нового, двадцатого, столетия и, скорее всего, антисемитом, пусть и просвещенным антисемитом. Но будь он хоть самим дьяволом (а в западных газетах его порой характеризовали именно так), то это был дьявол мефистофельской породы, и провести его было бы наверняка не легко. Поэтому Герцлю следовало быть начеку.
О том, какое впечатление сам Герцль произвел на Плеве, можно только догадываться. Возможно, министра поразило то, как не похож оказался этот вечерний посетитель на карикатурного горбоносого еврея. Да и никакого особого чинопочитания, не говоря уж о подобострастии, он явно не ощущал.
Сухо и без обиняков министр объявил Герцлю, что не слишком дружественное отношение царского правительства к сионизму может, на его взгляд, измениться в лучшую сторону, но зависит это исключительно от самого Герцля.
Это было четкое и недвусмысленное изложение собственной позиции. Игра началась, и Герцль вспомнил слова Кацнельсона в купе за шахматами и свой ответ: “Ни ладей, ни ферзя я жертвовать не стану”.
Герцль кивнул в знак согласия и заметил, что, завись отношение от него одного, оно было бы просто-напросто превосходным.
Тут Плеве приступил к развернутому и обстоятельному изложению точки зрения царского правительства:
— Еврейский вопрос имеет для нас важное значение, пусть и не жизненно важное. И мы стараемся решить его по-хорошему. Я дал согласие на встречу с вами, чтобы, выполняя вашу просьбу, провести эту беседу еще перед открытием базельского конгресса. Я понимаю, что ваш взгляд на проблему не совпадает с точкой зрения российского правительства, и поэтому в качестве вступления изложу именно ее.
Российское государство стремится к единству всего населения страны. Тем не менее, мы понимаем, что не все конфессиональные и языковые различия могут быть преодолены полностью. Так, например, мы терпим распространение в Финляндии более древней, чем наша, скандинавской культуры. Но чего мы требуем и всегда будем требовать от всех народов империи, включая, разумеется, и евреев, — это патриотическое отношение к России и государству. Патриотизм как предпосылка и объективная данность. Мы добиваемся ассимиляции русского еврейства и предлагаем два направления для достижения этой цели: получение высшего образования или успешная экономическая деятельность. Тот, кто выполнит определенные условия как первого, так и второго рода, и о ком мы можем с уверенностью сказать, что он в силу полученного образования или достигнутого имущественно-финансового статуса является сторонником существующего порядка вещей, становится полноправным гражданином. Однако, надо признать, столь желанная для нас ассимиляция идет крайне медленно.
Герцль внимательно выслушивал министра. В конце концов попросил у Плеве лист бумаги, чтобы законспектировать главные тезисы оппонента, прежде чем отвечать на них. Плеве тут же кивнул, раскрыл лежащий на письменном столе блокнот и — завзятый бюрократ — бросил взгляд на чистый лист перед тем как вырвал его из переплета. Подавая лист Герцлю, предостерег: “Надеюсь, вы не злоупотребите самим фактом данного собеседования”.
Герцль, с самого начала понявший, что министру менее всего хочется прикасаться к теме кишиневского погрома, заверил Плеве, что беседа и впредь пойдет в избранном самим государственном мужем направлении.
Торопливо записывая на листе самые примечательные высказывания министра, Герцль сперва неуверенно, но с каждой минутой все сильнее проникался ощущением, будто Плеве и впрямь склонен видеть в идеях политического сионизма возможное решение еврейского вопроса. “Неужели, — думал Герцль, — этот дальновидный и прекрасно информированный политик не понял — хотя бы после кишиневских событий, — что погром легко может выломиться из национальных и конфессиональных рамок и вообще выйти из-под контроля? И что массовые антиеврейские акции буквально загоняют евреев — и тоже в массовом порядке — в революцию?”
Плеве подождал, пока Герцль не отложит карандаш в сторону, и продолжил затем свои пояснения:
— Разумеется, благо высшего образования мы можем предоставить лишь ограниченному в процентном отношении числу евреев, потому что в противоположном случае у нас в обозримом будущем не осталось бы достойных вакансий для православных. Также я не упускаю из вида того, что материальное положение евреев в черте оседлости просто-напросто скверно. Согласен, они живут там, как в своего рода гетто, однако в гетто огромном — включающем в себя территорию тринадцати губерний. Ранее мы симпатизировали сионистскому движению, поскольку оно подталкивало евреев к выезду из страны. И вам не придется преподносить мне азы сионизма: я, что называется, в курсе дела. Но после минского конгресса мы обнаружили, что сионизм сменил курс. Теперь речь идет не столько об отъезде в Палестину, сколько о культурной автономии, о формах организации и об осознании себя евреями отдельной нацией. Честно говоря, нас это не устраивает.
Министр изумил Герцля знанием положения дел в деталях и лицах. Судя по всему, его регулярно и тщательно информировали о сионистском движении и о ростках, пущенных сионизмом в России. И, словно в подтверждение справедливости этих мыслей, министр поднялся с места и извлек из книжного шкафа увесистый том в коричневом переплете с золотым ободком — не книгу даже, а роскошную кожаную папку с бесчисленными донесениями о деятельности сионистов в России, проложенными изрядным количеством закладок. Листая папку и не без труда удерживаясь от злой усмешки, Плеве заговорил о тех из числа русских сионистов (называя каждого из них по фамилии), кто в той или иной мере находился в оппозиции к Герцлю. Похоже, эти люди не остановились бы ни перед чем, лишь бы подставить Герцлю подножку, и, кстати говоря, в некоторых случаях им это определенно удалось. Попытку Герцля перевести разговор на другую, не столь взрывоопасную, тему Плеве парировал, заведя речь о руководителе киевского кружка сионистов и начальнике тайного сионистского почтамта. Министр склонился над страницей, словно мучительно разбирая имя, которое было ему, разумеется, прекрасно известно. “Бернштейн-Коган”, — произнес он наконец. Это был, по словам Плеве, непримиримый противник Герцля и, кроме того, человек, о котором в Петербуре знали как об активном участнике и одном из дирижеров развязанной в западной прессе антироссийской кампании.