Отец, возможно, и считал себя злобным типом, но никак уж им не являлся. Бо́льшую часть времени он был совершенно сломлен или его просто не было.
В своей мастерской он вырезает шахматные фигурки. Их там сотни, они разложены по величине и весу в игре: королевы, ладьи, пешки, слоны. Впереди самые красивые, а за ними — те, что еще не закончены.
Не видно конца этому маниакальному творчеству, этой одержимости отца шахматами, его характеру борца, знающего, что в конце игры будет мат.
Иногда мне бывает тоскливо, тогда я поднимаюсь взглянуть на него, набираюсь смелости и вхожу. Он выключает станок, смотрит на меня, не шевелясь. Я улыбаюсь, мне так хочется казаться его самой красивой шахматной фигуркой. Он показывает пальцем на свои новые творения, потом снова принимается за работу, а я ускользаю, чтобы не слышать грохота.
Отец был католиком, сыном буржуазной коммерсантки и музыканта. Мой дедушка дирижировал оркестром, где был необыкновенный, уникальный инструмент, привезенный из Швейцарии, с резким детским голоском — ксилофон. Он служил аттракционом для всей округи.
Моя мать родилась в скромной семье крестьян-кальвинистов и была очень красива. Ее мать-вдова воспитала ее в послушании, заставляя придерживаться строгой религиозной морали. Вместо отцовского авторитета был страх наказания Божьего.
Я помню мать молодой, быстроногой, как цыганская плясунья, очаровательной и элегантной, как кинозвезда. Родители познакомились на балу. Они долго танцевали парой, легкие, возбужденные. Отец любил женщин и красоту, и в маму он влюбился с первого танца.
Мама любила танцевать, это было у нее от природы. А еще она любила швейное ремесло, работу и моего отца. Она была не слишком практична. Замужество выветрило у нее из головы избыток религиозности и страх перед Богом. Небесной любви она предпочла любовь земную и обратилась в католичество, чтобы быть как отец. К мессе мать не ходила, зато нас заставляла исполнять этот ритуал каждую неделю.
Воскресные походы в церковь навели меня на одну мысль: в конце церемонии я с ангельской улыбкой подходила к корзинкам для пожертвований, чтобы поживиться денежками, которые там иногда оставались. Я трясла кружки, взламывала их маленькие смешные затворчики и потом приглашала сестру в кино на Лаурела и Харди. Уж там-то было повеселее.
Став супругой и матерью всего через несколько лет после первого бала, мама перестала танцевать. Она принялась за работу. И больше не делала того, что ей нравилось. Она стала одержима трудом, в котором нашла свое спасение; суровая — так велел ей долг, — она с огорчением, часто с печалью, смотрела на медленное падение отца.
Она вся ушла в повседневные заботы, в отель и в детей. Занималась нашими школьными дневниками, нашим здоровьем, нашей опрятностью и безупречно утюжила одежду, чаще всего талантливо сшитую ее же руками. Мать не умела выразить чувство привязанности иначе, нежели безукоризненной заботой о быте. Нас разлучали, чтобы не спугнуть активную жизнь в отеле. Я часто сидела у себя, Марианна у соседей — симпатичных коммерсантов, торговавших сигарами, — а братик гулял, где хотел. Он был маленьким самцом, свободным от семейных обязанностей, и выбрал улицу.
Принято говорить, что нам не хватает умерших. Отца с матерью мне недоставало и при их жизни. Они прошли по моему детству так же, как пробегали по отелю: мать — торопливо, вся в заботах, замкнутая; отец — пьяный, пылкий, одинокий.
— Мадам Кристель?! Мадам Кристель?!
Мужчина в холле нервничает. Это господин Янссен, он держит газетный киоск напротив отеля, на противоположной стороне улицы. Тетя Мари поспешно идет за матерью, которая сходит вниз удивленная, с хромированным наперстком на пальце.
— Да, господин Янссен, что такое?
Беспокойство у матери проявляется почти незаметно.
— Следите за вашими дочками, мадам Кристель! Следите за дочками!
— Что вы хотите этим сказать?
— Им который теперь годок?
— Сильвии осенью исполнится десять, а Марианне уже восемь, но в чем дело?
— Десять и восемь лет… Ну и ну, многообещающее начало…
— Что значит «многообещающее»?
Мать начинает нервничать всерьез.
— Многообещающее — все, что я видел!
Мать поворачивается ко мне и спрашивает:
— Что ты натворила?
— Ничего.
— Ничего?!
Господин Янссен перебивает:
— Мадам Кристель, с самых первых дней лета ваша дочка и ее маленькая сестра после обеда, часа в три, когда зал ресторана пуст, кривляются и размахивают руками, стоя на столе. Они хохочут, поют, и с такими жестами, что…
Мать останавливает его:
— Да ведь это дети, они просто играют и танцуют, господин Янссен!
— Да, но не голые же! Совершенно голые! Они раздеваются, ходят, покачивая бедрами, прижимаются и ласкают друг друга до тех пор, пока какой-нибудь прохожий не ударится о телефонную кабинку, оттого что, засмотревшись на них, шел с вывернутой головой! Посмотрите сами, там стекло разбито! Это их смешит, особенно старшую. Если удар получается сильный, они спрыгивают со стола, как блохи, и скачут прочь. И неужели только мне удалось их застукать! А вы-то их не слышите, что ли? Распевают во все горло, да что там — просто орут «ля-ля-ля!», и все это влетает в мое открытое окно на другой стороне улицы! До сегодняшнего дня я ничего вам не говорил, но теперь должен предупредить…
Мать снова перебивает господина Янссена:
— Прекрасно, господин Янссен, прекрасно, извините нас, мне очень неприятно. Сильвия, знаете, любит привлекать внимание, это естественно в таком возрасте, а ее сестра еще малышка и поддается влиянию… но больше этого не повторится.
Сосед уходит, качая головой и бормоча про себя: «Десять и восемь лет…»
Мать стремительно краснеет, она потеряла и время, и репутацию в квартале. Вбегая в отель, она бесится и визжит. Она гонится за мной с угрозами:
— Силь… Сильвия! Если ты не выйдешь сей секунд…
Но меня уже давно и след простыл. Ясно ведь, господин Янссен не новости зашел обсудить. Я притаилась в шкафу, выставленном на лестницу между этажами, здесь мое новое тайное убежище. Тетя Алиса знает, но не скажет. Она видела меня и встала у шкафа, спиной прилипнув к его дверям.
— Где Сильвия?! Скажи мне, ты же знаешь, ну?!
Ярость матери не утихает. Она вооружена: в правой руке держит толстую ивовую выбивалку, которой вышибают пыль из матрасов, а на кончиках пальцев у нее заостренные когти, впивающиеся в тело, как крючки. Она угрожает и тете Алисе и, вздымая руки к небесам, кричит: «За что мне все это?!»
Часа два мне придется тихо просидеть в шкафу. Мать, разумеется, успокоится. Просто должно пройти время. Потом она вынет маленький стальной стаканчик из ящичка для шитья, где он хранится вместе с толстым наперстком, и станет пить херес или белое вино маленькими глотками. Она может выпить всю бутылку, но — наперсточками, считая, что, если пить помаленьку, это пьянит меньше, чем если выпить сразу все. Она заснет, измотанная, сломленная, пьяная, она обо всем забудет, и порки ивовыми прутьями не будет.
Любопытный месье раздавил собственный нос, как спелую сливу? Так ему и надо. Чтобы развеять скуку и привлечь внимание, я готова на все.
А мой братик изобрел другой способ, очень результативный. Из своего дерьма он лепит маленькие геометрические фигурки, которые с хохотом налепляет на стены, а потом убегает с грязными руками и разноцветной, как у индейца, рожицей. Мать ругается и бушует, приносит извинения клиентам и проклинает собственную беспомощность, обмывая его губкой.