А всё остальное время мы говорили со своими друзьями-соседями о семьях Анхеля и Белинды, об их друзьях и близких, о жизни на Кубе и событиях в мире. Говорили, говорили, говорили – ради этого все и затевалось.
Но для нас с Ритой жизнь с этим семейством означала не только погружение в языковую среду. И Анхель, и Белинда, и их дети были очень колоритными – глядя на них, мы всё время хохотали.
Простой пример из повседневной жизни. Белинда с Ритой стирают в нашей хозяйственной комнате. Рита берет таз и готовится выплеснуть воду в заднюю дверь, в кусты. Но там всё время пробегают играющие дети.
– Осторожно! – оборачивается Белинда. – Тут Карлито только что промелькнул.
– Карлито, ты где? – кричит Рита, застывая с готовой выплеснуться водой.
– Да, Карлито, выходи! – вмешивается Хуанита.
Карлито действительно появляется в дверном проеме, Рита выливает воду перед собой на пол, а мальчик обиженно смотрит на нас, умирающих со смеху.
В моей семье говорили в основном по-русски. Но поскольку родители Риты оба были испанцами, она освоилась очень быстро. Да и я через пару месяцев уже и сны видел на испанском. Под разными предлогами нас стали вывозить в Гавану – в магазины, на рынок, в гостиницу, в университет, в котором я якобы учился, и я даже иногда сидел там на лекциях. То есть ездили в основном мы с Ритой и Анхель, а Белинда занималась нашим общим выводком детей.
Однажды я даже съездил на сафру, рубку сахарного тростника. На нее в организованном порядке возили всех студентов, и не знать какого-нибудь специфического термина мачетерос я не мог. А закончилось мое образование трехмесячным заключением в тюрьме – я должен был освоить местные порядки и уголовный жаргон, а также завести себе знакомых, у которых этот факт могли проверить. Это был такой госэкзамен, который я сдал с честью. Мои сокамерники остались в уверенности, что я был сыном бывшего владельца ресторана в Ведадо, района Гаваны, который я облазил вдоль и поперек. Я считался студентом университета (настоящих студентов всех переместили в другой блок, чтобы меня никто не мог раскрыть), который писал антикастровские статьи и был осужден на пять лет.
…Однако сейчас, сидя в засаде в гостинице «Феникс», я вспоминал не это. Ко мне почему-то вернулся один из наших редких выездов в полном составе, со всеми пятью детьми. Это было уже к концу нашей жизни на Кубе, перед самым моим заключением в тюрьму Сантьяго.
В воскресенье Некрасов приехал за нами на «рафике», как обычно, сам за рулем, и повез в Старую Гавану. Тогда почти всё отпускалось по карточкам, и в городе было не так много кафе, где можно было посидеть за наличные. Одно из таких мест было в переулочках за собором, под аркадой большого здания, выходящего на знойную, без единого деревца, мощеную булыжником площадь. Детям взяли мороженого, мы впятером пили «Куба либре», ром с кокой и лимонным соком, и слушали музыкантов, которым аркада заменяла и микрофоны, и усилители, и динамики. Гитары, бонги, маракасы, деревянные палочки, отбивающие ритм. Молодой негр стучал по звонкой железяке, похожей на кусок выхлопной трубы. Другой, старый, с глубокими морщинами и соломенной шляпой на голове, сидел на небольшом деревянном чемодане и перебирал закрепленные на нем дребезжащие стальные пластинки. Название этого инструмента я тогда спросил и почему-то запомнил – марибула.
Некрасов говорил по-испански неважно, но понимал очень много – он сидел на Кубе уже шестой год. Мы вместе с Белиндой и Анхелем изображали кубинцев, которых прогуливал советский специалист. Я, конечно, не помню, о чем мы говорили, да это и не имело значения. Важно было ощущение покоя, безмятежности, отсутствие каких-либо мыслей о будущем, спокойная уверенность в собственном благополучии, которое ничто не могло нарушить. На самом деле, – по крайней мере, в моей жизни, – такие моменты я мог бы пересчитать на пальцах одной руки.
Удобные плетеные кресла под аркадой, отгородившей нас от зноя и резкого полуденного света. Орхидея в вазочке, которая покачивалась от движения воздуха. Музыканты, поющие кубинские песни, в которых к внешней веселости всегда примешана грусть. Липкие от мороженого пальчики Карлито, вцепившегося в мою руку – он хотел еще. Рита, то есть Роза, нагнувшаяся поцеловать Кончиту в макушку, – та тоже хотела еще. Анхель и Белинда – кубинский темперамент не чета нашему, нордическому – танцующие в одиночестве на пятачке между столиками. Их дети, с криками носящиеся по пустынной площади с не желающим взлетать воздушным змеем – мы купили ребятам змея. Некрасов с сигарой в зубах, которую он не стал зажигать из-за детей. Он молча смотрел на меня, на Розу, и в его взгляде было какое-то чувство, которое я тогда не распознал, но выражение его лица запомнил. Потом, когда всё уже случилось, я понял, что это было сочувствие. Он знал, какая жизнь нам предстоит, и заранее жалел нас. Странно, что в моей памяти из множества кубинских впечатлений – одна тюрьма чего стоит! – одним из самых ярких остался этот, казалось бы, ничем не примечательный день.
Почему я вспомнил об этом сейчас? Возможно, – поскольку наше бессознательное знает то, что еще только должно случиться, – эта пасторальная картинка должна была подготовить меня к моменту, интенсивность которого я мог бы сравнить только с тем обедом на Рыбацкой пристани. Хотя вру! Там, несмотря на весь ужас происходящего, я был лишь пассивным свидетелем. Сейчас судьба делала меня главным действующим лицом.
Я говорю про Метека, которому, если он еще был в своем номере в «Бальморале», жить оставалось совсем немного.
Токката Баха застала меня в уже привычной позе охотника, подкарауливающего зверя у открытого окна. Телефон был в кармане пиджака, брошенного на кровать, и пока я шел к нему, я взглянул на свой «патек-филипп»: без десяти час. Из Штатов так рано звонить не могли. Я в очередной раз вспомнил про Жака Куртена, с которым так и не связался.
Но это был теплый сонный голос Джессики.
– Солнышко, извини, что так рано. Ой, у тебя же уже день! Я еще не проснулась.
В Нью-Йорке еще не было семи. Я испугался.