Втроем натянуто улыбнулись – вежливо, но не стараясь. Одаренные дети. Так в психолого-медико-педагогической комиссии[3] (язык сломаешь, мозг вывихнешь) называли умственно отсталых.
– А ты, Оль, как? Выглядишь хорошо, – постаралась протянуть, как ноту, улыбку Настя, смотря на Олино лицо с длинными вразнобой пересекающимися шрамами, будто на щеке рассыпались спицы, а потом просто вросли под кожу.
– Нормально, – ответила та и набросила рукой волосы на щеку. – Быстро зажило, но… Видишь. Только некоторые, знаешь, пугаются. Бывает сложно работать. Иногда… Но, слава богу, не увольняют.
– Так еще бы за это увольняли! – Наташа шлепнула по столу ладонью, будто прямо вот сейчас ей самой подсунули заявление по собственному и уже протягивали ручку. – Лучше бы премию выписали. За такое!
Шесть с лишним лет назад на Олю набросился мальчик. Точнее, не набросился, у умственно отсталых нет направленной агрессии, а просто из-за чего-то разозлился, что-то его напугало, сложно было сказать – частичная обучаемость, нестабильное состояние. Бросаясь между углами комнаты, он всё больше становился похож на подстреленного паникующего зверя, и когда растерявшаяся Оля пошла к нему, вытянутыми руками разгребая, отодвигая от себя тесный воздух, мальчик схватил с тумбочки вазу и бросил. Тяжелая, как снаряд, резная, в глупых советских узорах под хрусталь, та прилетела Оле в лицо. Сама же Оля упала лицом в стеклянную дверцу шкафа, а затем свалилась на пол, посреди распавшихся узоров дурной вазы и осколков той дверцы. Из щеки в больнице доставали стекло по смешным кусочкам, и было даже странно, что они так смогли исполосовать кожу, прорезать – насквозь. А смогли. Лицо зашили, оно зажило, наслоилось, зарубцевалось, и пальцы, на которые Оля неудачно упала, срослись (долго носила лангету), но криво и напоминали тараканьи усы из детских книжек, ломаные антенны из мультиков, сломанный веер старой артритной руки.
Вазу эту, кстати, никто не любил, а выбросить было жалко (потом-то, понятно, осколки смели в пакет и со злостью вышвырнули в ближайший мусорный бак, с размаху, так, чтобы в баке зазвенело).
Родители мальчика оплатили лечение Оли (все эти полторы процедуры и мазь, которые уже не покрывало ОМС), сына сюда больше не приводили, а что было дальше, Настя не знала. Это был единичный случай, но он как-то особенно испугал Сережу.
– Они потом еще приходили пару раз, извинялись. Конфеты приносили, – заканчивала Оля.
– И всё? Конфеты? – Настя. – Большая цена за выходки дикого ребенка.
– Но он же ни в чем…
– Да понимаю я. – Настя вспомнила, что он вроде бы даже свое имя с трудом выговаривал. Или не выговаривал. – Но если знаешь, что твой сын срывается, если невменяемый, почему не предупредить? Не сесть с ним рядом на стул?
– Да там семья такая, что спрашивать не с кого, – сказала Наташа.
– Понятно. Слушайте, а что Дима, он в школе? – Они проговорили, промычали целый урок, а ведь она приехала сюда не за этим.
* * *
Настя вела Диму три с половиной года, с его первого класса. Родители пришли в конце августа, когда Диму отказались брать в три общеобразовательные школы. Они с испугом оглядывали чешуйчатые стены коридоров и выцветшие, шершавые (даже через стекло) картинки. Обеспеченная пара, двое нормально развитых детей – и один слабоумный.
Рассказывали: долго не могли поверить, грешили на врачей, воспитательниц, это они, они дураки, а наш мальчик просто не такой, как все, они ничего не понимают, не все дети одинаковые, может быть, просто что-то?.. Что что-то, милые? – отвечали. Сначала ставили задержку психического развития, как и всем в таком возрасте в таких случаях. Потом поняли, что нет, не ЗПР. Нет, не ЗПР, – отвечали.
Отвечали.
Отвечали.
Отвечали.
Из Ц(центральной) ПМПК направили сюда. Осознание приходило постепенно, тяжело, сначала никак не уживалось в мозгу. Потом стояли в кабинете дефектологов. Отец держался – только дергалась рука, – в горле матери что-то негромко клокотало. Дима ждал в коридоре.
Его повели на диагностику, родители шли следом. Три стола: психиатр, психолог, логопед и Настя – дефектолог. За столом напротив – мальчик. Опрятный и хорошо одетый: брюки, рубашка, галстук, черно-белая классика поверх потускневшего бежевого дивана – не похожий на типичных учеников этой школы.
Медленно и четко взрослые представились. Он посмотрел на них ничего не выражающим взглядом и представился в ответ. Дима. Настя начала первой: предложила выполнить пару заданий. Как и всегда, через силу – не потому, что плевать, а потому что это всегда тяжело, – улыбнулась. Улыбаться было важно.
У нее были готовы стандартные тесты для оценки слабоумия. Картинка, разрезанная на восемь частей, – собери пазл. Бледные фигуры с пунктирным контуром – обведи. Другие фигуры, с четким контуром – заштрихуй, не выходя за край.
Дима быстро – намного быстрее, чем обычно бывает в этом кабинете, – собрал картинку, и цветастый нарисованный мальчик на велосипеде радостно поехал – подальше отсюда, из этого бледного места. Задания Дима выполнял равнодушно, безучастно смотря на листы. Задумывался ненадолго. Старался ни на кого не смотреть. Только вот иногда поднимал глаза и встречался взглядом с Настей. Она ему улыбалась – тепло, аккомпанируя глазами, как бы говоря: Всё будет хорошо. Ей показалось, он понял – улыбался в ответ. Но скорее он просто улыбался потому, что умел.
Диму попросили рассказать о себе, семье и друзьях. Он опасливо обернулся к родителям. Те сидели со сцепленными руками – четыре руки в одну, замок в замке – кивнули, но Насте показалось, что как-то отстраненно. На первый взгляд, весь процесс вызывал у них не больше эмоций, чем у Димы – листок с фигурками.
Ладно. Каждый реагирует по-своему.
– Меня зовут Дима… – медленно-медленно начал он, как медленно вступают в первый глубокий снег начавшегося темного леса.
– Да, Дима, хорошо, это ты уже говорил, – ответил Евгений Леонидович, обильно бородатый психиатр в возрасте, смотря на мальчика поверх круглых очков.
Меня зовут Дима. Я в садике. Да, учусь в садике. Я живу дома. Мы живем дома с Элли. Да, с папой и мамой. И с сестрой. И с братом. И – да… И еще с Элли. Мм-м, нет. Друзья нет. Я в садике. Был. … Там ребята, то есть ребята, когда я там был. Когда с ними. Были. Но мы с ними не общаемся… Что? Да, иногда. Но я не обижаюсь. Привык. М-м-м, я не знаю, что еще. Я люблю Элли…
– Собака, – со смущением объяснил отец, подтянутый мужчина в строгом пиджаке.
– Что еще расскажешь о себе? – Настя.
– Не знаю, – помолчав, ответил Дима. Тесты давались легче. Там было всё понятнее – линии, не слова.
Плотная тишина разрослась, заполнила комнату, как плесень в банке. Комиссия молчала, Настя только заметила, как Евгений Леонидович занес ручку над документами, будто палач – понятно что.
– Знаете, он любит рисовать, – сказал отец.
– Так, малюет в свое удовольствие, – пояснила мать.
– А где ключи от машины? А, вот. Дай мне пройти, я опаздываю. Всё, до вечера, – звук хлопающей двери за углом.
Валентина Аркадьевна вытирала посуду в кухне. Оставила тарелку, обогнула мраморную кухонную панель и посмотрела в прихожую. Невестка ушла, внук стоял около двери, сгорбленный и никакой, смотря на свои руки. Валентина Аркадьевна бросила полотенце и спустилась – да, прямо спустилась, там были ступеньки, – из кухни в прихожую.
– Что тут у тебя, дорогой? Покажи.
Тогда еще шестилетний Дима разжал ладони и показал мертвого шмеля – мохнатый, бессмысленно яркий комок. Никогда не боялся насекомых. Не понимал, что могут ужалить (и не понимал, что такое ужалить). Он протянул бабушке руку, красную, наверное, от ягод, которые ел незадолго до этого, она намыла, дала ему миску, наполненную до верха. В глазах внука запрыгали слезы.
– О, какой… хорошенький, – Валентина Аркадьевна прокашлялась, рассматривая помершего шмеля, непонятно что делавшего у ее внука в руках. И где вообще взял. И, простите, начерта зачем.