В течение нескольких дней страх не давал ему сомкнуть глаз. Как жить дальше? Долгая болезнь сопряжена с бесконечными расходами. Дом человека постепенно пустеет, из него уходит все мало-мальски ценное. Но Дулари не сдавалась. Четыре с половиной месяца содержала она мужа в отдельной палате, обеспечивала ему самое лучшее лечение и уход. Наконец, когда продавать уже было нечего, она поступила на работу. Как-то раз она пришла в больницу вместе с владельцем фирмы, в которой работала, — невысоким худощавым мужчиной средних лет. Молчаливый, стеснительный, с мягкой улыбкой, он походил не на главу крупной фирмы, а, скорее, на хозяина книжной лавки. Дулари была не слишком грамотна, и работу ей поручили несложную — наклеивать марки на конверты. За это она получала двести рупий в месяц.
— Но ведь это очень легкая работа, — заметил муж Дулари.
— Вы правы, работа несложная, — отвечал босс. — Но когда за день вам нужно сделать одно и то же пятьсот-шестьсот раз, самый легкий труд начинает казаться утомительным.
— Я в самом деле страшно устаю, — с милой улыбкой пожаловалась Дулари.
А босс пообещал:
— Когда вы поправитесь, будете сами клеить марки. Я возьму вас на работу вместо вашей жены.
Но вот гость собрался уходить. Дулари ушла вместе с ним. Мужу почудилось, что в этот раз каблучки ее стучали как-то чересчур уверенно. Ее тело изгибалось, словно ветка под тяжестью спелых плодов. Босс правой рукой распахнул перед Дулари дверь и любезно поклонился, предлагая ей выйти. В то же время левая рука его чуть коснулась талии молодой женщины. Мужу действия правой руки понравились, действия левой — нет. Но он затаил это в душе, пытаясь убедить себя, что порой правая рука не ведает, что творит левая. К тому же глаза иногда могут обмануть. Конечно, все это лишь воображение! Утешившись таким образом, муж опустил голову на мягкую подушку и смежил веки в ожидании инъекции глюкозы.
Третью операцию ему делали, когда он лежал уже в общей палате. К тому времени Дулари уехала с боссом в Дарджилинг. В конце концов, сколько она могла ждать? Жизнь коротка, а весна жизни еще короче. Когда душа открыта для любви, когда в глазах переливается лунный свет, прикосновения пальцев жгут как пламя, а сердце изнемогает от сладкой боли, когда поцелуй ласкает губы, как пчела — лепестки цветка, когда крутые локоны нежатся под знойным ветром дыхания, долго ли можно дышать запахом карболки и мочи, видеть мокроту, гной и кровь, слушать стоны и рыдания, которые сопровождают человека до врат смерти и возвращаются вновь к тем, кому еще суждено жить. Всякое терпение имеет предел. А много ли терпения у двадцатилетней женщины, которая встречает лишь вторую весну своей жизни с мужем и не получила от этой жизни ничего, кроме страданий? Кто в чем виноват, если эта юная жена в погоне за мечтой бежит в Дарджилинг?
Он уже миновал ту пору, когда человек обвиняет ближнего в своих бедах. Беды сыпались со всех сторон и лишили его мужества. Он присмирел и как-то оцепенел. Чувства его притупились, слез больше не было. Подобно тому как железо не ощущает ударов молота, так и он оставался глухим к ударам судьбы. Потому-то, выписываясь из больницы, он не пожаловался врачу на свои несчастья, не сказал, что ему некуда идти. У него не было дома, не было жены, не было ребенка, не было работы, сердце его было пусто, карманы пусты, а впереди простиралась плоская пустота, которая называлась будущим.
Обо всем этом он молчал. Только пожаловался: «Я не могу идти, доктор-сахиб…»
Это была единственная доступная ему истина. Все остальное ушло из сознания. Он медленно плелся по улице и ощущал лишь одно: что он — это не он, а лишь клочья мокрой ваты, и позвоночник его скрипит, как старая сломанная кровать. Солнце жгло, лучи его впивались в кожу, подобно острым ножам, небо отливало серо-желтым лаком, в воздухе толклись черные грязные мухи. Встречные глядели на него, как глядят на гнойник. Надо бежать, надо уйти, уползти отсюда… Туда, за высокие, звенящие проволокой столбы, и еще дальше — туда, где исчезают из глаз разбежавшиеся дороги. Он вспомнил, что когда-то у него была мать — она умерла, был отец — он тоже умер, был брат — теперь он в Африке… Дзы-зы-зын-н… Мимо пронесся трамвай. Сверкающая электрическая дуга словно врезалась в его тело, а вслед за ней в тело втиснулся и весь трамвай. Да разве он теперь человек? Разве люди бывают такими? Он просто дорога, разбитая колесами дорога.
Он шел все вперед и вперед. Запыхался, но шел. Туда, где когда-то был его дом. Знал, что дома больше нет, но привык идти в том направлении и вот шел. От зноя по телу бежали мурашки. Потом он заблудился. Подойти к кому-нибудь, расспросить о дороге — на это не хватало сил. Постепенно грохот улицы — лязг трамваев, гул автобусов — завладел им. Стены вдруг начали кривиться, здания — рушиться, фонарные столбы переплелись и смешались в бесформенную груду. Перед глазами поплыла чернота, земля ушла из-под ног, и он рухнул на тротуар.
Когда он пришел в себя, была уже ночь. Прохладная тьма плотно укутала землю. Он лежал на том же месте, где упал днем: в тупике глухой улочки, образованной двумя стенами — одна шла с севера на юг, другая — с севера на запад. Обе стены высотой фута в четыре. Вокруг росли деревья — гуйява, джаман. Что было за деревьями, он не видел. Против западной стены, на расстоянии двадцати пяти — тридцати футов, возвышалась задняя часть какого-то старого трехэтажного здания, на каждом этаже по одному окну. Вплотную к зданию примыкали большие трубы — их было шесть. Здание, трубы и западная стена образовали тупичок. Три стены, с четвертой стороны — улица. Где-то далеко часы на церковной колокольне пробили три раза. Он приподнялся на локтях и осмотрелся. Улица была пустынна, магазины закрыты, тусклый свет электрических фонарей лишь кое-где разбивал слепые тени, залегшие на тротуарах. Несколько мгновений он наслаждался прохладным сумраком и, закрыв глаза, думал: «Где я? Неужто в ласковых объятиях моря?»
Это блаженное состояние длилось какие-то секунды. Потом он почувствовал голод. Зверский голод. С тех пор как ему вырезали часть желудка, он постоянно хотел есть. Он подумал, что, вылечив желудок, врачи не слишком-то его облагодетельствовали. В животе была странная напряженность, внутренности сводило от боли. Хлеба! Хлеба! А ноздри позабыли о том, что принадлежат человеку, горожанину, и стали вести себя так, будто их хозяин — дикий зверь. Внезапно он ощутил целую симфонию новых запахов, которые тут же завладели его сознанием. Удивительнее всего было то, что он различал каждый звук этой симфонии. Вот это — аромат джамана, это — гуйявы, это — цветов «царицы ночи», это — запах жареных лепешек, это — картофеля с луком и чесноком, это — редьки, это — помидоров, это — какого-то подгнившего плода, это — мочи, это — мокрой глины; да, да, именно так обычно пахнет в зарослях бамбука. Он мгновенно узнавал источник запаха, определял направление и расстояние, отделяющие его от этого источника. Внезапно он почувствовал (он даже вздрогнул от этого ощущения), что голод разбудил в нем какие-то новые силы. Но он не стал над этим раздумывать, а двинулся в том направлении, откуда слышались запахи жареных лепешек и картофеля с чесноком. Медленно-медленно полз он по тупику, каждую минуту готовый вновь погрузиться в мутные волны беспамятства. Живот схватило так, будто внутренности его попали в руки свирепого стиральщика белья и тот изо всех сил перекручивает их и выжимает. Запах еды снова влил в него бодрость, заставил влачить полумертвое тело туда, где его ждали лепешки и картофель.
Наконец он добрался. Между трубами и западной стеной, на задворках, футах в двадцати пяти от здания находился громадный железный ларь для отбросов, шириной в пятнадцать, а длиной чуть ли не в тридцать футов. Чего тут только не было! Гнилая фруктовая кожура, позеленевшие от плесени куски хлеба, груды мокрой чайной заварки, старый джемпер, грязные детские пеленки, яичная скорлупа, клочки газет, обрезки железа, поломанные пластмассовые игрушки, пустые гороховые стручки, листочки мяты… Тут же валялись банановые листья с объедками жареных лепешек и картофельного салата. Вид этой снеди запалил пожар в его желудке. Несколько мгновений он еще удерживал свои руки в повиновении. Но подобно тому, как в симфонии какой-нибудь звук вырывается вперед и неистовой силой своей потрясает сердца, так и тут аромат лепешек и салата одержал верх над зловонием отбросов и ударил ему в ноздри. Рухнули последние преграды цивилизации, дрожащие от нетерпения руки схватили банановый лист, дикий инстинкт заставил наброситься на лепешки.