Может быть, аттический пейзаж прекраснее любого другого? Нет. Он – нечто совершенно особое. В других местах природа обращается к сердцу. Роскошная, радостная, величественная или дикая, она воздействует на человека посредством чувства – ослепляет или волнует его, влечет к себе или вызывает трепет. Человек чувствует к ней дружбу или вражду и находит в ней чувственные соответствия самому себе.
А природа не содержит в себе ничего чувственного и тем более живописного. Она скудна, настолько скудна, что в глазах обычных людней выглядит голой и убогой. Пример: афинская дама, слыша, как Мореас1 воспевает красоту Гиметта2, заметила, что Гиметт был бы «намного прекраснее», если бы на нем насадили деревья.
Мореас смутился от такого замечания и ответил с презрительной иронией:
«То же сказал один мой знакомый торговец пивом в Париже!»
Бедная дама не заслужила такого возмущения. Красота аттического пейзажа осталась для нее незамеченной. Чтобы суметь почувствовать эту красоту, нужна духовная подготовка, которой у нее не было. Потому что (и именно это отличает аттический пейзаж от любого другого во всем мире) красота его чисто и исключительно духовная.
Это красота непорочная и высшая, которая начинается там, где заканчивается романтическая красота. Это красота, которой не насыщаются со временем, но которая трогает и волнует с каждым разом все больше. Невозможно непрерывно восхищаться, например, красотой водопадов Ниагары или необычными вершинами Доломитов, тогда как аттический пейзаж неизменное новое чудо.
Это пейзаж, представляющий совершенство по образу и мере Парфенона. Его скудность исполнена сущности, его нагота – обогащение. Одиноко стоящее дерево никогда не придает ему впечатления одиночества, это просто элемент целого. Так и одиноко стоящая колонна продолжает жизнь исчезнувшего древнего храма.
Аттический пейзаж предстает зрению как видение вне эпох и наполняет вас ощущением жизни, которая превосходит жизнь. Его бескрайнее, прозрачное и исполненное света спокойствие – спокойствие некоего духа, достигшего своей высочайшей высоты.
Это пейзаж, который захватывает вас без насилия и поглощает, не предавая исчезновению. Он успокаивает душу, отрешает ее от всякой приземленной заботы и возвышает до того избавления, которое заставляет смысл жизни и смысл смерти соединиться и дополнить друг друга. Окружающая его атмосфера вечности, не ослабляя внутри вас страсти к жизни, утешает относительно смерти. В здешней природе, не имеющей никакой порывистости, никакого пафоса, человеческий дух находит для себя пищу и высшее подчинение. В ней ничего не желают и не испытывают никакой ностальгии. Раздумье, словно прямой, безо всякого содрогания дым, поднимается к небу…
Когда Шатобриан у выхода из теснины между Коридаллосом и холмом Ильи Пророка увидел впервые аттическую котловину, он остановился в восторге и волнении, словно достигнув высочайшего завершенности.
Этот восторг и это волнение сообщили Шатобриану не только преклонение перед греческой древностью, не только мысль, что он прибыл к колыбели великой цивилизации. Увиденное ослепило его как некое откровение. Залитая светом афинская равнина, окружающие ее сладостные горы, золотисто-голубое море и над всем этим – бескрайнее небо составляли картину намного восхитительнее той, которую он был готов увидеть. Впервые в своей жизни этот романтик, который не видел в образах природы ничего, кроме отображения своего собственного, почувствовал, что находится перед чем-то превосходящим и поглощающим его…
Что же касается меня лично, то мне было дано лучше почувствовать духовный и неповторимый характер аттического пейзажа после того, как я совершил путешествие в Италию. Я видел прекрасные места, прекрасные настолько, что замирал от наслаждения. Сады у озера Комо, берега Неаполитанского залива, холмы Флоренции, цветы и ароматы Италии – о, какое райское очарование! Душа моя, подобно голубям Борромейских островов, которые видел Баррес3, пропитанная благоуханиями, сладостью и наслаждением, стала слишком тяжела, чтобы взлететь. Дух мой стал каким-то расслабленным. Я не желал видеть ничего больше, потому что насытился уже всем. И вот однажды случай привел меня в Террацину. Желто-рыжая голая скала, сочно-голубое море, бескрайнее небо и ничего больше. Но это составляло такую гармонию, простота этого столь полна выражения, что я почувствовал, как душа моя воспарила. Это было словно пейзаж Аттики на лоне Италии, и волнение при виде этого было таким же, как волнение при виде колонн древнегреческого храма на пустынном берегу Сицилии. Словно освежающий ветерок пронесся над моей душой, и все опьянение Италией рассеялось…
Благодаря этой духовной атмосфере аттического пейзажа, иностранцы, воспитанные на греческой древности, приезжая посетить места, где процветали самые возвышенные мысли и совершенная красота, не только не испытывают разочарования от того, что так мало осталось от этой древности на ее родной земле, но напротив ощущают, как воображение еще более воспаряет при виде действительности.
Помню, как однажды я отправился с таким вот иностранцем осмотреть место, где, как полагают, находились сады Академа, в которых учил Платон. Находится это место среди полей у реки Кефисса подле небольшого бесплодного холма. Единственное, что мы там увидели, была хижина, построенная среди виноградников, да нескольких масличных деревьев. Однако пейзаж обладал такой светлой умиротворенностью, таким ощущением вечности и вместе с тем такой родственной близости, что мы без какого-либо усилия смогли представить себе, как Платон спокойно беседует со своими учениками, равно как без какого-либо усилия можно представить его на ступенях храма на Сунии, потому что этот храм в пустынной своей высоте между морем и небом, действительно, предстает как некое убежище духа, как место созерцания неизвестного…
То же самое происходит везде, и не воспоминания о древности становятся причиной того, что пейзажи Аттики обретают некую особую духовную сущность, отличную от прочих пейзажей во всем мире. Напротив, именно они объясняют древность, всю древность – ее философские размышления, оставленные нам произведения искусства, поэзию ее мифов, смысл, который она придавала жизни, и ее отношение к смерти. Приводя самый прекрасный из примеров, скажу, что Парфенон – ни что иное, как логическое дополнение пейзажа, его восхитительный плод. Без окружающей его равнины, без скалы, ставшей для него постаментом, без омывающего его обильного света, без венчающего его неба, существование Парфенона было бы невозможно или же он не имел бы своего спокойного величия и гармоничного равновесия. Гляньте, как он стоит на своей скале: его невозможно оторвать от окружающего пейзажа, который он венчает. Его столь восхитительное совершенство было бы невозможно, если бы он не был сооружен в гармонии с окружающей природой и если бы сама природа не соответствовала бы мере человеческого Духа.
Шарль Моррас4 писал когда-то: «В Афины нужно идти как для любовного изъяснения». Слова эти прекрасны, но не соответствуют действительности. Они соответствовали бы действительности, если бы речь шла, например, об Италии, где господствует атмосфера наслаждения, а сама Италия прекрасна, как прекрасная женщина. Афины же и ее пейзажи обладают иной сущностью. Чувство, которое они вызывают, серьезнее и более целомудренно. Прогуливаться ли среди сосен в Дафни5, чья церковь сияет, словно византийская лампада, уйти ли к таинственному лону Гиметта, в рощи вековых олив, где находится русло Илисса, или туда, где из мраморной головы овна струится источник Кесарианы, или к гармоничным берегам Вульягмены и Рафины, или направиться неспешно в Колон, где пел в древности соловей Софокла, или же, наконец, присесть у Акрополя в час, когда вечер