Наверное, они летали и дрались здорово. Поднявшись с разных аэродромов, они встретились и атаковали друг друга. Облетали, прячась, горные вершины, ныряли в туманы ущелий и высокие облака, взмывали, а потом швыряли машины, казалось, по всему небу, ставили их в самые немыслимые положения. Стреляли друг по другу из авиапушек, пускали ракеты, выбрасывали тепловые и электронные ловушки, увёртывались, уходили из-под обстрела. Я запуталась, где чей истребитель. Не могла понять, кто кого атакует, кто и как обороняется, настолько быстро изменялось положение каждого из бойцов.
Следить за обоими мне оказалось затруднительно, я не ощутила в себе призвания инструктора лётной подготовки. Джим дрался с лихостью, с бравадой, несколько напускной, и тем стал мне неинтересен. Стала следить только за Борисом, который вёл себя менее эмоционально, но искреннее и точнее по полётным ситуациям. Правда, лицо его скрывал шлем. Но я смогла начать воспринимать, а лучше сказать, ощущать его полётные ощущения не зрением, а каким-то иным образом. По-видимому, несмотря на разделяющее нас расстояние, моё и его эфирные тела соединились, и его боевое состояние, невзирая на то, что Борис не позволил себе прийти в истинную боевую ярость, словно подчинённый на тренировке с боссом, это его боевое состояние оказалось для меня непереносимым. Я почувствовала себя очень плохо. И причиной этому снова стал Борис.
Я не только прониклась совершенно несвойственным для меня состоянием.
Сопереживание и азарт, ликование и иллюзию соучастия в поединке я испытывала, наблюдая за тем, как Борис дерётся с ошё Саи-туу в додзё деревянными мечами.
Здесь, рядом со мной, в стенах моего дома, происходило другое, для меня оказавшееся неприемлемым и от этого втройне более страшным.
Я вдруг поняла, почему Борис не может быть спортсменом, о чём заявил ему Чу Де Гын. Как и в додзё, Борис всякий раз начинал атаку за мгновение до того, как противник временно оказывался в положении неустойчивого равновесия. Части тела противника ещё двигались по инерции, а Борис неожидаемо вынуждал противника изменять направление их движения на противоположное. Свой удар Густов не наносил со всей силы, а лишь обозначал его, но делал это в то единственное мгновение, когда любая попытка воспротивиться или отразить наметившуюся атаку сама по себе оказывалась чрезвычайно опасной для его соперника, если не смертельной, и соперник сам себе, собственными усилиями, рвал бы мышцы, сухожилия или ломал кости. И тем вернее, чем с большим рвением попытался бы защититься или контратаковать. Обычному человеку и предположить подобное невозможно.
В воздушном бою Борис улавливал предстоящие аналогичные ситуации с противоборствующим пилотом и самолётом противника. Противник ломал сам себя, свою психику и собственный самолёт. Это был уже не спорт. Борис не мог переделать себя, он был прирождённой боевой машиной. Он был или стал Оружием. Чу сказал Борису, что спортивные единоборства запрещены для Густова, когда попытался ударом «огня и камня» обезоружить Бориса, но Борис обозначил страшный удар за мгновение до начала атаки Чу Де Гына, и мастер-кореец растянул сухожилия на правом запястье и от внезапной боли выронил свой бамбуковый меч. Потом долго сидел на корточках, побледневший и недоумевающий.
А если бы Борис взял в руки основной самурайский меч «дайто»?
Возникло доведшее меня почти до тошноты одуряющее ощущение, что Борису этот виртуальный воздушный поединок с настоящим, действующим, боевым лётчиком понадобился для того, чтобы после нового своего рождения вновь выучиться или подтвердить свое искусство убивать. Поэтому он согласился на предложение Миддлуотера. Я видела, что и в «воздухе» Борис — оружие, ещё более ужасное, чем его боевой самолёт-истребитель «Терминатор».
Я не понимала и не верила, что их бой не настоящий, «бой» виртуальный. Что Борис не дерётся в полную силу. Условная детализация на мониторе была ни при чём.
Я не могла видеть себя со стороны, наверное, это было хорошо, иначе я сошла бы с ума.
С меня внезапно как будто сошла защищающая моё тело и мои нервы моя кожа. Обнажённая, я втройне не способна была заставлять себя продолжать чувствовать всё, что чувствовал и чем жил в этом поединке Борис. Я отъединила от Бориса моё эфирное тело.
Как некогда и он, я, неожиданно для себя, начала воспринимать множество одновременно происходящих событий во многих параллельно текущих или опережающих друг друга потоках времени. Я понимала, что, несмотря на всё, что здесь и сейчас может со мной произойти и происходит, я обязана буду поступиться собой и выйти к праздничному ужину и провести какое-то время с ними, в эту минуту дерущимися друг с другом, за одним столом, хотя вынести самоё мысль об этом представилось выше моих сил.
Перед глазами непроизвольно возникло зримое воспоминание. Драматическая сцена в спектакле-трагедии «Хроника битвы при Итинотани» в токийском театре Кабуки, где мы побывали с Борисом после одного из сданных им экзаменов. В театре Кабуки все роли исполняются только мужчинами. Актер в роли героини по имени Сагами был великолепен. Изысканная, утончённая Сагами получила посылку и, сняв с присланной коробки крышку, увидела отрезанную голову собственного сына, ушедшего сражаться. Охватив левой рукой страшную посылку, блистательная Сагами правую поднесла с исписанным листком бумаги к губам и сжала листок зубами, чтобы совладать с отчаянием и взять себя в руки. Сагами, в отличие от меня, была знатной дамой, и следовала установлениям своего высокого круга.
Как в подобном, дичайшем приступе отчаяния, чёрт побери, может помочь мне, в жилах которой течет кровь крестьянки и деревенского кузнеца, пресловутое мияби, гарантирующее приятное обхождение? Крестьянская плоть отца и кровь матери и подсказали, прокричали мне изнутри, что воздушный меч, который мой Борис собирается вознесть над всеми нами в немыслимые высоты, может столкнуться в равнодушных к его страданиям небесах с ещё более жестоким, изощрённейшим оружием, для того и задуманным и созданным, чтобы превращать человека в «жемчужину в небе»!
А ведь это я сказала ему в нашу первую совместную ночь здесь, на Хоккайдо:
— Знаю и то, что никому во вред ты не применишь свое новое знание, иначе не стала бы вкладывать в тебя всё, чем владею. Однако… В каком из возможных миров ты окажешься, Борис, зависит прежде всего от тебя…
В какой мир он идёт, мой Борис?
Со мной стало твориться что-то страшное. Меня самопроизвольно сорвало с места. Я заметалась по комнате, натыкаясь на мебель и ощущая, как растрепались волосы, что, как у фурии, искажается моё лицо, принимая десятки обликов всех женщин, которые когда-либо произвели на меня впечатление, и из черт которых я отбирала то, что тщательнейшим образом вплавляла в формируемый мной собственный облик, так ведь поступают многие женщины, и теперь миролюбивая всеобщая женская сущность распирала меня, она во мне бунтовала, всю меня рвала на куски, и с этим ничего нельзя было поделать. Я, психологически и физически здоровая женщина, не способна была с собой справиться.
У меня сами собой вздымались и опадали руки, тряслись и подгибались ноги, когда я, словно первобытная айнская шаманка — коренная пра-жительница, аборигенка этих мест — кружилась в сверхэмоциональном вихре бешенства и отчаяния. Противной слабостью пронизалось и от боли стало корёжиться и извиваться в конвульсиях тело. Застучало, заколотилось сердце и своими ударами отдавалось в висках, но слабость была и в коленях, и я витийствовала и не могла упасть, чтобы начать кататься по полу и дико завывать при этом, потому что тело само знало, что мне не смочь подняться, а на полу я, говоря по-русски, и вовсе пропаду.
Что, что это было? Что во мне так страшно протестовало? Что во мне не хотело отдавать неведомо кому моего возлюбленного? Что обрекло мою душу на никогда до этого не изведанную эмоционально запредельную пытку? Отец Николай, не придуманный Борисом, не с Аляски, а наш, реальный, из Токио, утверждал: «Человек трёхсоставен: тело, душа и бессмертный дух». Что, что из моих трех составов во мне протестует, скажи, скажи мне, дорогой мой отец Николай?!