Акико трогательно хотела, чтобы я вбирал впечатления об окружающем «неукоснительно» (одно из часто употреблявшихся ею слов, которое я вычёркиваю из своих впечатлений о ней) через неё, как бы через её органы чувств, если бы это оказалось возможным, и под её контролем. Она хотела, чтобы я глубже и тоньше чувствовал и воспринимал и её, и вообще всё, что она стремилась в меня вложить.
И с этой крохотной, почти пустой комнатки размером «в шесть татами», из которых всегда кладется на пол исключительно только пять, она старательно принялась возводить вокруг меня маленькую часть гигантского сложнейшего мира Японии, своего рода японский антураж, окруживший меня на весь первоначальный период пребывания «в плену» в её загородных владениях. Поэтому жили мы в самый первый период нашей совместной жизни на втором этаже дома, и в той его части, которую можно было назвать «домом для себя».
Эта часть её дома словно копировала старинный, традиционный, не слишком богатый, но вполне зажиточный японский дом, поставленный, однако, не на земле, а на современном и комфортабельном основании, полном удобств для жизни «на даче». Правда, переселились мы на первый этаж незаметно, как-то непроизвольно, уже вскоре, потому что самый образ жизни каждого из нас требовал и более современного вещественного окружения.
Сейчас я понимаю, что она стремилась напитать меня жизненным духом древней культуры страны Ниппон, всегда интересной для меня и волнующей, и приобщить и к культуре, и к стране. Она точно, продуманно использовала непривычность и необычность обстановки, обостряющей моё восприятие. Она и сама создавала обстановку, вселяющую стойкое ощущение стабильности, умиротворённости, повседневной благополучности бытия и созерцательного покоя.
А в итоге воздействия всего этого комплекса мер она старалась укрепить, прежде всего, мою уверенность в её собственных духовных силах, направленных на возрождение и наполнение сознания и личности во мне. Поэтому ей нужна была моя безоговорочная, но не слепая, а сознательная, вера в неё, мою госпожу и целительницу. Здесь и не пахло экзотикой, искусно приготовленной и сервированной для бездумно оплачивающих удовольствия туристов. Тем более, что тогда ещё так остро вопрос, чем предстоит расплачиваться каждому из нас за проведённый совместно отрезок жизни, передо мной, по крайней мере, пока не стоял.
Определившимся целям моей госпожи, несомненно, должны были содействовать и наши совместные завтраки, обеды и ужины в комнате рядом со спальней — столовой-гостиной — тянома, с вполне викторианской мебелью, поставленной в тянома вынужденно, ибо я испытывал большие неудобства за низеньким столом и, конечно, не мог полноценно, с точки зрения госпожи Одо, восхититься ни супом из красного мисо — густой пасты, приготовленной из бобов, ни белым горячим рисом в чёрном горшочке, оттеняющем фактуру каждого рисового зёрнышка, ни японским мармеладом под названием ёкан, представляющем собой матовую полупрозрачную массу, ни подобием пирожных, необычных на вкус из-за сбитого крема из картофеля тороро. Но наибольшее моё удивление вызвала сладкая морская рыба, по-японски приготовленная не с солью, а с сахаром.
С огромным удовольствием я наелся бы до отвала настоящего украинского борща, вареников с вишней, русской окрошки со свежими огурцами, редькой и квасом, сибирских пельменей, кавказского шашлыка или хотя бы узбекского плова, но меню пока продуманно составляла моя госпожа, а я ей ещё не возражал.
Стены тянома были украшены подлинными укиё-э, гравюрами времён Мэйдзи, конца девятнадцатого-начала двадцатого веков, изображающими быстро меняющуюся бытовую и городскую жизнь той эпохи. С этими, сегодня странновато выглядящими гравюрами связан мой первый нервный срыв, случившийся после завтрака на второй день первой же нашей совместной недели, как только я обратил пробуждающееся и расширяющее экспансию внимание на эти укиё-э.
Когда я с облегчением поднялся из-за низенького столика, а госпожа Одо, сочтя возможным на минуту-другую предоставить меня самому себе в состоянии наведённого обострённого восприятия ближнепланового окружения, отдавала распоряжения прислуге о замене мебели на европейскую уже к обеду, случилось так, что за разговором с прислугой она невольно отвлеклась от меня и утратила неукоснительный контроль за моим восприятием.
Я подошел к укиё-э и с любопытством разглядывал изображения людей в кимоно и с зонтиками под невидимым дождём — людей старого времени, старого уклада жизни. На гравюре они спешили к кирпичному зданию какой-то фабрики, знаменующей начавшееся развитие капиталистического способа производства. Потом рассматривал диковинный пассажирский поезд с вагончиками, похожими на открытые ветрам тележки с матерчатыми, словно зонтиковыми, навесами вместо крыш, и паровозом, изображённым сколь старательно, столь же и неумело; портовые лавчонки с латинскими буквами на вывесках, трудно давшимися тогдашнему японскому гравёру-ксилографу; вникал в ломающийся, жёстко перенацеливаемый сверху, строй жизни страны.
Припомнил, кстати, что в эпоху Муцухито-Мэйдзи, особенно в первое её двадцатилетие, с тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года, то есть с революции Мэйдзи, японцы усиленно приглашали в страну иностранных специалистов. Некоторым из приглашённых обоснованно платили больше, чем даже членам японского кабинета министров, — чтобы быстрее догнать Европу и Америку.
Мне стало плохо, едва я подумал об Америке.
Я вдруг остро ощутил, что ни Америка, ни детство в Огасте, ни ожидающая моего возвращения Кэролайн — всё это не имеет больше никакого отношения ко мне, и чуть не закричал от жгучей боли сознания горькой утраты. Всплеск боли в моей душе восприняла и Акико.
— Борис!.. — Она вскрикнула и задохнулась от волнения, а через мгновение я осознал, что она обняла мои плечи и тесно прижалась ко мне, и пришёл в себя.
— Что случилось, любимый? — Акико глядела мне в лицо, а у меня не сразу нашлись силы посмотреть ей в глаза.
— Несчастный, — наконец тихо произнесла она. — Мне нужен был набор ключиков к твоему лечению. Первым ключом стало первое же твоё упоминание о чувстве к Кэролайн. Я поняла, почему Борис Густов в качестве защиты принял сознание пусть отдалённо, но известного ему Майкла Уоллоу: Майкл по-настоящему любил, Майкл был любим и был нужен любимой. Всего этого оказался лишён Борис Густов… Неужели Борису не на кого оказалось опереться в ближайшем своём окружении — размышляла, недоумевала и удивлялась я. Из какой странной среды вышел Борис?!
Но я получила первый ключ… Он же выявился и главным… Отчего это с тобой сейчас произошло?
— Гравюры… Америка… Кэролайн…
— Значит, между нами установился и действует обмен на интуитивном уровне… — Она помолчала, раздумывая. — Убрать? Эти укиё-э — убрать?
— Пусть остаются… Я справлюсь…
Акико что-то резко сказала немолодой служанке по-японски и для меня пояснила:
— Чай будем пить в саду. Уже тепло. Запоминай: тясицу — чайный домик и рёдзи — садик вокруг него. — Она явно стремилась отвлечь меня и заторопилась, отрывая слова от зримых для меня образов, и я понял только, что там, в саду, я обязательно успокоюсь.
На прогулке Акико виду не показывала, что крайне озабочена тем, что я сразу принялся нарушать её планы, и рассказывала легенды и достоверно известное о благословенном Сайгё-хоси, поэте и буддийском монахе, жившем в двенадцатом веке, одном из наиболее популярных в Японии мастеров традиционного пятистишия, состоящего из тридцати одного слога.
— Он воспевал любовь к природе и буддийские ценности. — И Акико читала мне его стихи-танка, немного по-японски, больше в английском переводе, потому что на японский язык у меня времени всё как-то не оставалось, но, мне кажется, от японского меня отводили в сторону иные силы, более могущественные, чем само Время. — Этот поэт сознательно оставил праздную, но шумную жизнь в столице, чтобы воспеть одиночество в горах. Воспоминание о Сайгё-хоси помогло мне прийти к идее твоего лечения в уединении. Вот второй ключик к твоему лечению… Тебе нравится уединённый покой моего дома?