— Почему, Акико?
— Потому, что теперь это касается лично меня. Того, что предстоит сделать мне самой. Помочь в этом ты не сумеешь. Прошу тебя, не надо слов и долгого прощания. Я не прощаюсь и говорю только: прости меня. Больше ничего…
И она приложила палец к моим губам:
— Отвернись, Борис, и не смотри мне в спину. Мне надо уйти.
6. На семи ветрах. Раздумья возле Храма Любви
В оставшиеся дни разрешённого пребывания в стране Восходящего Солнца мне пришлось снова побывать в Токио, уладить всё, связанное с увольнением из военно-воздушного корпуса сил ООН и получить причитающийся расчёт. В общей сложности, вместе с деньгами, теми, заработанными на бирже ещё у Акико, у меня образовалась сумма в полмиллиона с хвостиком долларов. Мне очень помогли сопровождающие, без которых я ни с чем не справился бы. Они и напомнили купить японские сувениры и выбрали их для меня. Полное безразличие к происходящему не покидало меня, поскольку каждый взгляд на узкие, сверх всякой меры переполненные людьми, токийские улицы, в сутолоку в бесчисленных коридорах официальных учреждений, заставлял отыскивать на минуту отошедшую от меня по какой-то причине Акико, как было всего лишь этим летом. Военная косточка, живая внутри, заставила меня созвониться с Москвой и заказать форму с подполковничьими звёздами на погонах. В кадровую службу Вооружённых Сил я не могу явиться в штатском, а старой формы у меня давно нет. Значки, планки и сами награды всегда при мне.
В Москву я улетал из токийского международного аэропорта Нарита экономическим рейсом с промежуточной посадкой в пакистанском Карачи. Но посадили нас неожиданно в Улан-Баторе, и Монголия вновь напомнила мне о моей любимой.
Мы с Хэйитиро наколобродили и сильно нашкодили на относительно небольших высотах над Азией. Нарушили и сместили временные потоки, испортили погоду и привязали к земле множество воздушных судов. Пусть нас простят великодушно все, кому мы в чём-то помешали в связи с неагрессивной международной борьбой с агрессивным международным терроризмом.
Я сказал в аэропорту таксисту, что мне надо к русским. Не запомнил название российской организации, то ли это было консульство, то ли государственный комитет по экономическим связям, то ли что-то ещё, но отфиксировал, что там меня приветливо встретили, напоили хорошим чаем, профессионально помогли с гостиницей и в покупке билета на скорый поезд Пекин-Москва, но только на завтра. Так у меня образовалось свободное время побродить по столице Монголии.
Понемногу я отвлёкся от печальных дум и хотя бы чуть-чуть стал видеть обстановку, внутри которой перемещали меня непредсказуемо выбирающие направление ноги. Помню, что был на главной площади города, помню там могучее белое здание, похожее на плоское лицо монгольского бахадура в надвинутом до бровей золотом шлеме. Зачем-то решил проехаться на троллейбусе, но не знаю, где вышел. Мне было всё равно, куда идти.
Если бы я правильно выбрал путь движения, и мне хватило сил, через месяц или два я добрёл бы до пустыни Гоби и авиабазы ООН к безупречному служаке Бен Мордехаю, доброй Зиминой и интеллигентным медикам, питомцам парижской Сорбонны, супругам Кокорин. Только что сказать им об уходе Акико? Огорчить тоже?
Какой-то русский водитель стоявшей у чего-то автофуры по доброй воле и от хорошего настроения подсказал мне, что поблизости памятник Георгию Константиновичу Жукову, а в отдалении интересный старинный Храм Любви с множеством интересных скульптур, слившихся в различных классических позах в любовных объятиях. Я побрёл к Храму, не уверен, что к рекомендованному, не заинтересовавшись памятником, и нашёптывал по-русски чьё-то древнее японское стихотворение, памятное по хоккайдскому дому Акико:
Любила ль, нет ли
она меня, — не знаю…
Только образ
её, в повязке драгоценной,
всё время предо мною…
Вдоль просторных столичных улиц разгуливали сильные ветры с различных направлений, отовсюду несли с собой холодную степную пыль. Я вспоминал, как непривычно смотрелась Акико в невесть где добытой газовой косынке, становящейся в воспоминаниях тоже драгоценной для меня. Я не понимал, зачем ей нужно было столько времени уделять мне, заботиться, ласкать и принимать мои ласки, чтобы потом беспричинно взять и всё единым взмахом, как-то по-самурайски, разрубить, даже без боевой ярости, но обдуманно. Я понимал, что и в мыслях избегаю такого словосочетания, как «восточная дикость», потому что не мог допустить, чтобы на образ Акико пала хотя бы тень этих слов. У меня слезились от злого ветра глаза, и я вытирал их рукой, потому что носового платка в штатскую одежду мне почему-то не положили, или я его незаметно потерял, а купить не додумался ни в Японии, ни здесь. По-европейски одетые горожане прикрывали лица марлевыми повязками, и казалось, что все они провинциально бесцеремонно смотрят на меня с осуждением, как на деревенщину, не знающую бытовых норм. Или на единственного пьяного. Это ощущение врезалось в память, потому что до приезда в Улан-Батор мне и в голову не приходило, что монголы, как провинциалы на отшибе европейской цивилизации, более дисциплинированны и культурны, чем многие в моей стране, включая меня, грешного. Даже некоторые из монголов в национальных синих дэли, похожих на халаты, возможно, степняки, тоже пользовались повязками, но эти не проявляли ко мне ни любопытства, ни интереса. Мне помнятся ещё донёсшиеся то ли из окон общежития с рабочим контингентом из России, то ли из школы бальных танцев, если такая в Улан-Баторе есть, звуки старого вальса «На сопках Маньчжурии»:
Плачет, плачет мать-старушка,
Плачет молодая жена.
Плачут все, как один человек,
Злой рок и судьбу кляня…
Я бродил по дорожкам на территории Храма и, наверное, монастыря при нём. Бесцельно и смутно скользил мой взгляд по двум каменным львам у входа, развеваемым ветрами голубым лентам, изогнутым кровлям и расцвеченным стенам разнообразных внутренних построек, непредсказуемо диковинным очертаниям каких-то вычурных гигантских каменных ступ с прахом после сожжения почивших святых или содержащих привозные реликвии, бронзовых молитвенных барабанов хурдэ, прокручивание которых равнозначно прочтению молитв и гарантирует прощение соответствующих грехов. Запомнил огромную позолоченную статую, наверное, Майтрейи внутри специально выстроенного молитвенного павильона, да простится Буддой моя безграмотность и в реликвиях, и в буддизме, и его ответвлениях и школах, и без конца прокручивал в сумеречной голове одну из последних фраз, слышанных от Акико:
— Я не могу этого дать.
Что она имела в виду? Разве я что-то у неё просил? Что именно касается лично её, в чём я не смог бы ей помочь? Вспоминал неоднократно слышанные от неё слова: «Мы чувствуем человека. Мы принимаем за своего такого, чьи ритмы резонируют, попадая в унисон с нашими собственными». Я — что, ей чужой? Я в какой-то не такой стране жил?! Она — не такая, как другие? Если не понял её сам, из каких источников, книг, газет и фильмов смог бы о ней узнать, чтобы объяснить себе её неожиданное решение об уходе? Если она всё ещё считает меня неполноценным, нуждающимся в её помощи, то отказала в ней, потому что не может «этого дать»? Чего — дать?
Я невольно улыбнулся, впервые после ухода Акико, припомнив премудрые поучения Павла Михайловича Башлыкова в один из моих приездов в Москву на сессию в академии, но уже не помню, по какому поводу: «Ты рассуждай логически, в соответствии с законом тождества — первым законом логики. Принимай во внимание второй — закон противоречия. Поступай же в соответствии с законом исключенного третьего: что — да, а чего нет и быть не может. Пример. Душа твоя может либо достичь, либо не достичь рая. Одновременно там и не там она пребывать не может. Но запомни: закон третий неприменим к мирам иной природы. В иных мирах что угодно и кто угодно может естественным образом пребывать и там, и не там, и где угодно. Быть вместе тем и не тем, как у Льюиса Кэрролла с Алисой в стране чудес».