Чрезвычайно велика и опасна без закрылков скорость! Ещё больше посадочный угол!..
Сбоку, сбоку мелькают и проскакивают назад ожидающие моей посадки спецавтомобили и люди. Всё — назад, назад, в прошлое…
…Ужасающий жестяной грохот и звон рвущегося о камни тонколистового авиационного дюралюминия…
Меня оглушает нечеловеческий вопль. Это — мой голос?! Мой неузнаваемый голос. Ору не жалея сил и горла:
— Живой! Жи-во-ой!.. О-о-о-о-й-й!..
Я всё ещё живой. Ощущал бы я себя, стань я мёртвым?!
Я не открываю глаз, потому что слышу над собой и рядом японскую речь. Японского языка я не знаю, хотя и заглядывал в военный разговорник морских пехотинцев. Не думал, что японский мне окажется нужен. Это сказано на японском:
— Одо-сан… Одо-сан… Русский… Одо-сан… Русский…
Сказано один раз, но я прокручиваю в мозгу лишь отчасти понятое из целой фразы разносторонне и не однажды и всячески пытаюсь понять, почему, каким образом я неожиданно оказался в плену.
О-до. Одо, — что за слово-то такое с ощутимым ударением на первом заглавном «О»?
На Иводзиму ли я залетел?!
Пытаюсь разобраться в мгновенно возникшем и закрутившемся в мозгу клубке противоречий. Однако тот же мужской голос повторяет по-английски, вероятно, чтобы его понял и я:
— Госпожа, мисс Одо, русский лётчик пришёл в себя.
«Кто тут русский? Почему на Иводзиме, — а куда же ещё могли привести мою «крепость» верные «Мустанги» — почему на этой проклятой Иводзиме снова японцы?» — не покидают меня сразу два страшных вопроса.
Не хочу открывать глаза, потому что меня страшит мир, который я могу увидеть, едва поднимутся почти безжизненные, обесчувственные веки. Страшат эти неожиданно вставшие надо мной люди. Нет никакого сомнения, это японцы. — «Я в плену?! Нахожусь в их госпитале? Тогда это конец…»
Медленно открываю глаза.
Вижу над собой удивительный серый потолок. Вижу безрадостно серые стены.
Смотрю в немыслимый потолок, но развитым и тренированным боковым зрением замечаю: слева от меня двое черноволосых мужчин в серых халатах, один из них, пожилой, невысокий, в очках, другой моложе, высокий и сутуловатый. Справа — миловидная черноволосая женщина, тоже в сером халате. Она сидит, они стоят. Все они — желтолицые, хотя, согласно странной логике их мира, должны иметь кожу тоже серого цвета, как у песочных рептилий. Но они желтокожие. Это японцы!
Спрашиваю, не узнавая своего голоса, по-английски:
— Я нахожусь в военном госпитале?
Мне отвечает пожилой мужчина, который в очках, также по-английски:
— Вы находитесь в частной клинике уважаемой Одо-сан. Мы удовлетворены, о, мы очень и очень рады, что вы чувствуете себя лучше, и мы гордимся, что вы теперь в состоянии нам отвечать.
Он медленно и с запинками повторяет эту же фразу по-русски.
Я отчаянно хочу, чтобы им передалось сжигающее меня бешенство:
— Я не понимаю по-русски. Я — американец. Говорите со мной, чёрт побери, по-английски! Я — американский военный лётчик. Я капитан Военно-Воздушных Сил Соединённых Штатов Америки. Меня зовут Майкл Уоллоу. Я категорически требую, чтобы со мной обращались как с военнопленным!
Женщина наклоняется ко мне, я замечаю её движение стороной немигающих сторожких глаз и избегаю прямого взгляда в её сторону, не могу смотреть на пугающую меня японскую женщину.
Боюсь вновь заорать и, сцепив зубы, молчу. Моё тело бьёт непроизвольная и непрестанная нервная дрожь. Я чувствую, как моим внутренним напряжением из внешнего угла левого глаза у меня выдавливается едкая слезинка и очень медленно начинает скользить вниз, к мочке уха, цепляясь за щетинистые волоски на давным-давно небритой щеке.
Японка негромко и медленно, с горловыми переливами, словно воркуя в звуках «л», с затруднением, и хорошо, что без приторности, но с гнетущей меня настойчивостью в голосе говорит по-русски:
— Мы работаем с вами уже… очень давно, гос-подин мэй-джёр Гус-тов. Гос-подин Бо-рис… Это так? Вас зовут Борис? Это неу-кос-нитерь-ри-но вер-но?
— «Да тьфу ты, чёрт бы тебя побрал! — Во мне вновь вскипает бешенство — реакция на её осторожные, вкрадчивые слова. — Только тебя мне ещё неукоснительно и не хватало!»
— Я американский военный лётчик капитан Майкл Уоллоу, — сотрясаясь в самопроизвольной дрожи, похожей на похмельную, повторяю заведённо-автоматическим, неживым, незнакомым, каким угодно, но только не своим голосом. Руки бессильны, я не могу их поднять, чтобы стереть щекочущую меня слезинку. А эти изверги в халатах мою слезу не замечают.
— Мы добива-рлись этого… сорок девять де-ней, — медленно и негромко сообщает невесть кому госпожа Одо (мне, я думаю, в последнюю очередь, — ведь непохоже, что она оправдывается передо мной, а в её интонациях явно звучит как будто бы извинение за возможно причиняемое беспокойство), Одо-сан, эта «уважаемая» японцами молодая, неправдоподобно красивая и, вероятнее всего, беспредельно жестокая женщина в сером халате распевно-гортанным голосом лесной горлицы, которая своим слабым птичьим горлышком не в силах преодолеть звукосочетаний из двух согласных. — Мы основатерь-ри-но надея-рлись, что наши обе-…щие… м-м-э-э-э… об… — щие уси-рлия (вот именно: с видимым усилием она произносит свои слова по-русски, и это она невольно подсказала мне вдруг позабытое — «с усилием») не пропадут и не станут отсу-то..-со-то… — сто-во-вать на…на-па-раса-но. Вы теперь уже по-ни-мае-те меня правирь-ри-но, господин Борис?
Окончания русских слов на «-но» получаются у нее отдельно и все утвердительные русские фразы звучат с какой-то полувопросительной интонацией: «… сорок девять де-ней?», «… на-па-раса-но?».
«Напрасно!..», — мелькает в моём бедном встревоженном уме. Напрасны её усилия, потому что я не хочу смотреть ей в лицо. Ненавижу её. И втайне опасаюсь. Что-то опасное для меня она со мной уже проделывала, чую всеми моими наличными фибрами. Она, наконец, заметила мешающую слезу и всё-таки промокнула мне глаз и щеку салфеткой. Лучше бы это сделал тот второй, моложавый, а не эта…
— На сегоде-ня с вас достаточи-но, — она высказывает мне это своё то ли предположение, то ли убеждение по-русски с сильным японским акцентом и снова с полувопросительной интонацией, как будто говоря эту гадость мне, посомневалась-таки, впрямь ли, вправду ли с меня на сегодня «достаточи-но» и не добавить ли мне на всякий случай ещё (чего, какой действенной встряски или трёпки?), — вы ве-сё ещё очень и че-рез-мер-но с-рлабы. О, пожа-рлуйста, потер-пите нем-ного. И еще, пожа-рлуйста, ни о чём не бе-со… — покой-тесь. Это не…оправа-дана-но и недопуси-тимо. Бе-со… — покой-со-то-во, мы по-рлагаем, вам пов… — редит, — с запинками, но внутренне всё-таки убеждённо говорит мне Одо-сан и затем повторяет сказанное по-английски — очень чисто и правильно, точно, тонко.
«Да неужто ж ей русский труднее английского? В английском ведь тоже полно сдвоенных и строенных согласных: Лондон, Темза, Вестминстер».
И с изменённой, показавшейся мне не диковинно-экзотической, не птичьей, а более человеческой и участливой интонацией, старательно, по-женски мягко и почти правильно она добавляет по-русски:
— Я очень, очень рада за вас.
Она быстро, негромко и властно говорит что-то своим спутникам по-японски. Кажется, мне делают укол в руку. Не успеваю понять, почему не чувствую ни положения, ни самого наличия у меня рук… В рваных, путаных мыслях возникает беззвучная, бесконечно долгая пауза.
Я снова проваливаюсь в тьму беспамятства.
2.1. Борис находит автора
— Кто ты? — Спрашиваю негромко, когда понимаю, что и тот или то неизвестное, что находится в тишине и непроглядной темноте рядом с мной, тоже знает, что я ощущаю его присутствие. Я чувствую его уже много дней, точнее, вечерами, когда никуда не надо торопиться из дому. Иногда ощущаю рядом с собой и по утрам, когда проснусь и, не торопясь подняться, считанные минуты нежусь в постели — позволяю себе только в выходные. Да что минуты? О эти наидрагоценнейшие несколько утренних секунд, когда пробуждающийся организм ещё не отошёл ото сна, и не захлопнулся беззвучно, но вполне ощутимо, скрытый где-то очень глубоко внутри человеческой личности невидимый люк в подсознание!