Что же получается в итоге моих размышлений? На пороге долгожданных глубоких изменений внутри меня должна ли я испытывать печаль? Так пусть же свершится всё то, что уготовано мне моей дивной судьбой!.. Стоит взглянуть на то же самое чуточку под другим углом, как вместо причины для бесконечной печали обнаруживается источник всё новых увлекательных приключений. И, верю, истинного счастья.
Едва я так подумала, как во мне зазвучала главная музыкальная тема, написанная блестящим, по-моему, композитором Франсисом Леем, к старому, бесхитростному, но прекрасному, считаю, и действительно бессмертному французскому фильму Клода Лелюша «Мужчина и женщина»:
«Ла-ла-ла, па-ба-да-ба-даб, па-ба-да-ба-даб…
…Ла-ла-ла, па-ба-да-ба-даб, па-ба-да-ба-даб…»
Почему бы и не такая ласкающая мою память уже чисто музыкальная интродукция на нашу дорожку? Мы ведь тоже торопимся и тоже едем под перемежающимися дождиками в автомобиле, как те мужчина и женщина из фильма, которых нам представили такими естественными и по-человечески привлекательными Анук Эме и Жан-Луи Тринтиньян. Их герои, помнится, точно так же, как и мы, искали ощупью дорогу к сердцу другого человека, искали своей и встречной любви: ведь любить и быть любимым — самое обычное, самое человеческое желание!
Да, вспомнилось мне, мужчина в этом фильме реально много и опасно работал, а у женщины занятие было просто редкостно интересным и, наверное, тоже любимым. Мы видим её на съемках фильмов рядом с воплощаемыми результатами её труда, но её размышления остаются будто бы за кадром. Я словно обратилась к этим милым французам из любимого кино не столько за опытом внешних проявлений любви, которые у разных народов свои, сколько за тем, что не выставляется напоказ, не выявляется видимым образом, а сокровенно, укрыто глубоко внутри сердец и заставляет их биться отчётливее и, я верю, в унисон.
И здесь, в нашем приморском Саппоро, оказывается, тоже прошёл хороший дождь. За окном машины проплывают беззвучно, как в немом кино, мокрые улицы, бесчисленные зонтики, словно в портовом Шербуре или курортном Довиле на далёком французском побережье Атлантики, такие же бегущие и мигающие отражения огней светофоров и неоновых вывесок на горизонтальных лентах асфальта и в блестящих стеклянных вертикалях окон и витрин.
Тихий, провинциальный Довиль, в котором я никогда не бывала и знаю исключительно благодаря коллекционному фильму… Кажется, что это тоже прекрасное место на земле настолько далеко от меня! Там и сейчас, наверное, пологие, редкие, накатывающие только чуть ли не раз в полминуты, если ещё не реже, серые атлантические валы неустанно моют песчаный берег Нормандии. Моя бы воля, я поставила бы в этом далёком Довиле прямо на набережной бронзовый памятник прихрамывающему старику с собакой, тому, из фильма Лелюша. Пусть они там вечно прогуливаются вдвоём, неторопливые старик и его собака, и своей трогающей сердце дружбой дарят нам эстетическое наслаждение…
— …О-ля-ля! — усмехнулся вдруг Борис почти по-французски, и тут я заметила, наконец, что он, вероятно, давненько уже прекратил растабаривать с Миддлуотером, глядит неотрывно чуть в сторону от меня и вчитывается в самые сокровенные мои мысли, связанные с ним самим, моим русским. С моей к нему любовью. Вот только не всегда знает, как отреагировать на мою улыбку или мою печаль. Всё еще пусты многие эмоциональные ячеечки внутри него, и временами он кажется мне поистине безжизненным. Хотя, конечно, он учится, учится, как когда-то твердил Саи-туу, и надо в освоение им человеческого верить. Непроизвольно я вздохнула. А он, Борис? Мои мысли о далёкой Франции он уловил. И промолчал. Внутренне помочь мне мой любимый не у-до-су-жил-ся — о, какое трудное русское слово. Но очень точное, потому что напоминает о необходимости труда как о сознательном уходе от бездельного досуга.
Я отвернулась и снова посмотрела за окно. Кончается воскресный день осени, и из-за тёмного неба в тучах кажется, что уже смеркается. На мгновение лица Джеймса и Бориса розовеют из-за неожиданного солнечного отсвета от моего дорожного плаща.
Вот и показался аэропорт… Как же быстро мы сюда примчались! Русская, наверное, сказала бы сейчас: «И впрямь, бы-стрё-хонь-ко». Почти в самую последнюю минуту в автомобиле, бесшумно скользящем уже по въездной дорожке к аэровокзалу, я вдруг вспомнила о моём отъезде из Нидерландов, после завершения преддипломной практики в Дельфте, обратно в Лондон. Чтобы полупроснувшиеся дальние пассажиры смогли наспех проглотить ленч и смочить горло, наш автобус совершил санитарную остановку у кафе, в котором никогда, наверное, не бывает очередей, в крохотном вылизанном городке, где все витрины и даже тротуарную плитку перед фасадами зданий ежедневно моют ароматным пенящимся шампунем.
Я не спала в автобусе, была взволнована отъездом, не вполне тогда осознавая влияния скрытых внутренних причин для волнения — уже за Ла-Маншем, в Великобритании, в привычном университетском окружении предстояло по возможности приятно и весело встретить христианское Рождество и затем наступление двухтысячного года, Миллениума, — отчего бы, казалось, так волноваться, — но ни пить, ни есть мне не хотелось, и в кафе я не пошла.
Мое внимание привлекла пёстрая витрина лавчонки по соседству. Любая из тысячи мелочей в ней стоила, как помнится, тогда ещё не евро, а ровно один гульден. Голландскими сувенирами и красочными буклетами я заблаговременно запаслась в Дельфте, они покоились в моем дорожном кофре, а здесь продавались блестящие или играющие разноцветными огоньками мелочные безделушки для развлечения плебса. Товарец сродни тем вещицам, которыми украшают офисные столы, тешатся сами и развлекают своих клиентов начинающие бизнесмены.
Вошла.
Я никогда не разбирала часы и не копалась в часовых механизмах, как это проделывают любознательные мальчишки. А здесь, на прилавке, прямо перед моими глазами, в прозрачном цилиндрике крутились колёсики и ритмично качались вилочки с усиками, цепляя крохотные зубья, передающие прерывистое вращение на стрелки. Так вот, оказывается, как устроены механические часы, и какой же необыкновенно умной головой только и можно было додуматься до такого сложного сочетания разнообразнейших деталей, визуально воспроизводящих точный ход неощутимого времени!
Рядом с завораживающим сувенирным механизмом лежал стильно выполненный брелочек для ключей. Это тоже были часы, но электронные, действующие от таблеточной батарейки. Пожилой грузный лавочник заметил мой интерес, трудно поднялся из старинного кресла, продавленного, думаю, многими поколениями голландских, а после войны уже приезжих евреев, кресла-ветерана времён, наверное, Столетней войны, уцелевшего в обеих Мировых войнах. Двигаясь по-стариковски очень экономно, продавец подал мне брелок.
Миниатюрный дисплей оживал, когда вещицу брали в руки. На экранчике жил своей самостоятельной мультипликационной жизнью крохотный человечек. Он просыпался, брился, пил кофе, закуривал и заменял цифирки на табло времени. Поворачивался спиной, потом, словно шаля, пускал направо и налево тонкую струйку, но вдруг как будто спохватывался и снова устанавливал время. На глазах он состарился, улёгся, закрыл глаза, скрестил руки на груди, растаял и превратился в облачко. Из облачка материализовался младенчик с пустышкой во рту, подрыгал ручками, посучил ножонками, встал и первым делом обновил показания времени. Потом потоптался, отвернулся и тоже пустил струйку. Вот он достиг школьного возраста, закинул за спину рюкзачок с тетрадками, поменял цифирки времени и превратился в неумеху и нескладёху юношу-студента. Вот стал бакалавром. Ну, и так далее. Снова и снова.
«Довольно злая вещичка, — вначале невольно опешив, с сарказмом подумала я, — и злая своей неожиданной правдивостью».
Почтенный лавочник, которого вовремя реанимировало мое появление, астматически дышал, выставлял передо мной безделушку за безделушкой и вполголоса нёс какую-то тарабарщину из накопленной за целую жизнь смеси туристских языков, что-то вроде «Гуте прайс, уникум квалитет, ориджинел фабрикат, карошо, спасибо, данкт, грациас, мерси», а потом, откашливаясь и поперхивая горлом, медлительно пробормотал по-английски: