Но прежде последнего пике я увидел как будто фотографический портрет этого человека. Думаю, что по фотографии в его личном деле или в семейном альбоме, если что-то там, далеко от меня, в Японии, сегодня сохранилось, я смог бы его опознать.
Мужчина он был худощавый, высокий или выше среднего роста. Продолговатое лицо, пожалуй, алтайского типа, не тонкий японский и не расплющенный полинезийский, но толстоватый, чуть мясистый, прямой и довольно длинный нос, выпуклые волевые губы, зачёсанные назад чёрные длинные волосы. Разрез глаз тоже не вполне «японский», скорее, алтайский, южно-сибирский, может быть, корейский, я не специалист в области восточной физиогномики. Анфас его я не видел, и выражение глаз определить не смог. Угадывалось, что он в штатском. Наверное, это «воспоминание» относится ко времени, когда он был дома или, во всяком случае, находился вне службы. Ворот сорочки довольно непривычный, таких в моей жизни я не встречал. Концы воротника над грудью не уголками, а закруглены, вероятно, по тогдашней моде.
Мне надо было собой, моим нутром, прочувствовать этого человека, сравнить его с собой и, таким образом, проявить для себя, для моего внутреннего понимания, характер этого моего предшественника по ныне моей душе. Я не могу полностью отождествить нынешнего себя с ним, всё-таки мы очень разные, и нет во мне его «деревянности», то есть выраженной неотзывчивости на встреченное явление, когда смотришь на что-то, а в тебе не откликается, потому что клеточка, ячейка в душе или пуста или отсутствует, сохранившейся во взрослом японце подростковой негибкости, непластичности применительно к различным жизненным обстоятельствам, которые он встречал, как его учили, стойко, но не всегда оправданно тратил на их преодоление силы.
Я живу в другое историческое время, и нет во мне характерного для него поверхностного отношения к окружающим, «к ближнему». Мне, например, глубоко чуждо так свойственное ему понятие кастовости. Исповедовал он буддизм или шинтоизм пока не знаю. Но, мне кажется, довольно далёк он был даже и от идеи сострадания — ко всем. Исключением, разумеется, были «свои». И был далёк много от чего ещё, неактуального в его годы и не характерного для его социального окружения. Но мне не в чем его упрекнуть, в упреках не нуждаются ни он, ни память о нём, и внутри себя я не ощущаю ничего, хотя бы отдалённо похожего на упрёк.
Мне вначале подумалось, что у нас с ним слишком мало общего, такого, о чем стоило бы долго размышлять. Ведь я не думаю, чтобы кто-нибудь всерьёз анализировал влияние на внутренние особенности своего характера со стороны даже выдающегося исторического деятеля, если только он, как в традиционном русле я себя тут же мысленно поправил, если только он не является прямым потомком недавно ушедшей мировой знаменитости. Поправить-то поправил, да тут же и понял, что не всё настолько просто.
Есть, оказывается, во мне и то же самое, что было лично в нем, что душой меня с ним роднит, хотя он обо мне, наверняка, и не думал и не озаботился обеспечением для меня, его «потомка», комфортных условий существования души. Ведь подобный «эгоизм» характерен и для всех живших и живущих, за редчайшим исключением, от удручающего нашего неведения. И, тем не менее, это его вкусы и его пристрастия я получил при рождении — они были записаны в моем подсознании.
Это его стойкость и хладнокровие не раз и не два спасали меня в, казалось бы, безнадёжных ситуациях. Это его любовь к небу увлекла в воздух и меня, и его способность и отточенный навык к точному расчёту высоты помогли мне, когда не открывался парашют. И это и за его, а не только моих родителей и дедов, ошибочные, неистинные желания я в своей жизни понёс кармическую ответственность. И степень её субъективно оцениваемой «увесистости» вынудила меня обратиться к тематике, остающейся для многих и многих либо неинтересной, либо неизвестной. Но здесь начинается область настолько интимных тонкостей, что сам я берусь за рассмотрение подобных вопросов крайне осторожно и только «с чистыми руками».
Могу ли теперь я, столько уже зная о нём, не уважать этого человека почти наравне с моими земными родителями в этой жизни или, во всяком случае, не менее, чем их? К кому же тогда ещё из людей, ответьте, ближе то мое внутреннее сродство, которое я назвал бы душегенным, или порождённым самой душой?
И, если я с нарастающим изумлением осознаю моё с ним такое душегенное сродство, могу ли я неуважительно относиться и к его родным, в особенности, к его родителям и ещё более далёким предкам, от которых и он, и я получили одни и те же главные черты характера, вкусы, вплоть до любви к брюнеткам и безразличия к штатской одежде, привычки и пристрастия, склонность к одним и тем же движениям души в ответ на известные жизненные обстоятельства?
Могу ли я не любить и не уважать великую Родину, взрастившую и его и его предков? Разве не одно и то же чувство любви, глубочайшего уважения и сыновнего почитания должно быть в моей душе и к самой его стране — Японии, в которой пребывала часть моей души в предыдущей жизни, и к моей нынешней великой Родине — России? К моей любимой планете? К необъятной Вселенной?
И не должна ли быть наивысшей любовь к Творцу всего сущего, Волей Которого мне было открыто для постижения то, без чего существенно обеднена, думается мне, оказалась бы моя дальнейшая жизнь на Земле?..
Теперь я понимаю и ещё нечто важное: не обращение к теме военных событий в прошлой войне и предчувствие серьезных событий в этом регионе земного шара в недалёком уже грядущем вызвало во мне впечатления и «воспоминания» об этом японском лётчике и перипетиях его жизни, а как раз моё с ним душегенное сродство предопределило мой интерес и к этому региону и к этой небезболезненной для меня теме. Да, тысячу раз — да, и я глубочайше уверен, что не наоборот! Ведь не ломаю я голову над проблемами Австралии или Африки.
Три остальных картинки я смог «увидеть» дней через двадцать после портрета лётчика и вида приближающегося, атакуемого им судна.
С фотографической чёткостью, то есть снова из подсознания, проявились перед моим внутренним взором два дерева с плотными кронами, возвышающиеся над декоративным, аккуратно подстриженным кустарником, обрамляющим садовую дорожку. Низина за ними была повита пеленой утреннего тумана, подсвеченного восходящим солнцем. Контровое освещение помешало мне понять по кронам, какие это были деревья, хвойные или лиственные. Если это были сосны, то возраст их не превышал двадцати пяти-тридцати лет. Может быть, увиделись японские сосны, кедры или криптомерии. Во мне возникло ощущение, что «я» смотрю на них из окна «моего» рабочего кабинета в родительском доме. Дом, почувствовалось, построен был отцом, не очень давно (в начале двадцатого века — о не отдалённости от меня этого времени я непроизвольно подумал в точности, как погибший японец), после русско-японской войны, в которой отец мог иметь заслуги, и после завершения строительства вокруг дома разбит был то ли парк, то ли сад.
«Я» родился около 1910 года и около этого времени, может, немного пораньше, был построен дом и был разбит вокруг дома парк. Где? На севере Хонсю? На Хоккайдо? Или в окрестностях Тойохары, города, который сейчас называется Южно-Сахалинском? Пока я этого не знаю. Только вряд ли южная Япония увиделась мне на картинке. Это был или центр или, скорее, японский север.
Очень не скоро я стал понимать, что дом отцом был построен, вероятнее всего, на Хоккайдо.
И ещё возникло ощущение, что отца-строителя их дома у того японского пилота рано не стало. Говорю: «у того пилота», — я все же не стану себя с ним целиком отождествлять, насколько это в моих силах, хотя сродство наших с ним душ весьма и весьма значительно. Не скажу: нашей общей души, потому что есть и какие-то отличия.
Домом, мне кажется, правила мать, не менее влиятельная, чем отец, и ещё более властная. Вероятно, вид из кабинета врезался в память японца в связи с какими-то его острыми переживаниями или глубоко взволнованными размышлениями у окна. Самый дом я пока «увидеть» не смог.