За двадцать минут он несколько раз меня поправляет, не давая срезать повороты, и, конечно, сразу замечает у входа на кладбище Леле: тот уже поджидает нас, присев на капот своей машины.
– Ты и его сдернул.
– Пустяки.
Леле открывает ему дверцу, подхватывает подушку, пока та не упала. Мы помогаем Нандо выбраться и под локотки ведем к колумбарию. Там берем на руки, шатаясь, взбираемся по лестнице.
– Прошу прощения.
– Да что уж… – Леле отходит, оставляя нас вдвоем.
Я провожу его к ней, помогаю усесться в кресло и ретируюсь, а он еще долго глядит на надгробие, подперев правой рукой подбородок.
Когда мы возвращаемся домой, он уже совершенно измотан. Но оставленный в ванной свет, разумеется, замечает.
– Потом выключу.
– Вечно у тебя все потом…
Я даже не успеваю переодеть его на ночь. Он просто падает на кровать: веки полуприкрыты, что-то бормочет, но слов не разобрать. Как можно аккуратнее укладываю, поднимаю жалюзи, и в комнату вместе с ранним закатом входит вечер.
Уходя, думаю закрыть дверь, но в итоге оставляю щелку. Потом принимаю душ, разогреваю пьяду. Немного прошутто, немного страккино. Жую, глотаю, за окном Сабатини разожгли мангал, дым валит клубами, а косой луч света освещает кактус на подоконнике, нашу этажерку… И кофемолку, стоящую только красоты ради.
– Сколько ему осталось?
– Пара месяцев, от силы три. – Меня онколог тоже держит в дверях.
– Поджелудочная, как у его отца.
– При мне он об этом не упоминал. – Обойдя стол, она наконец садится в кресло, жестом предлагает мне устраиваться напротив. Я остаюсь стоять. Стены в кабинете лимонные, на дальней фотография ребенка в белом фехтовальном костюме. И никакой тебе безмятежности.
Три месяца. Сегодня пошел четвертый. По вечерам он иногда рассказывает мне, какие гирлянды вешают Сабатини на Рождество: если они, как обычно, решат повесить их заранее, месяцев станет пять.
Я выиграл на Эммете88, выиграл на том ветре-ирландце. И, когда снова приехал на ипподром, Бруни сразу усадил меня рядом с собой у мониторов. Потом мы немного побродили вокруг, он показал мне конюшни. На сей раз выбор пал на чистокровного арабчака. Вложишь десятку – получишь в три с половиной раза больше. Был еще один запаленный датский жеребчик, на котором успели поставить крест: тут десятка принесла бы целых сто двадцать.
Мы остановились у стойла, где каспийской лошадке разминали круп.
– Ставлю на обоих. На арабчака и на датчанина.
Бруни, смерив меня взглядом, прищелкнул языком:
– Смотрю, скачки тебе по душе.
– Был бы выбор, предпочел бы карты.
– Даже так?
– В детстве, помню, с дедом играл и все время выигрывал.
Сегодня он предупреждает об очередном посетителе: Патриция. Патриция? Ну да, Патриция-с-Сардинии. В разговорах со мной он звал ее только так. А вовсе не Патриция-из-душа, как про себя называл ее я. Мы не виделись с маминых похорон, и за все время, что я в Римини, перекинулись разве что парой слов по городскому телефону, да еще открытка была.
Она приезжает после обеда, в плаще и с подарками, в глазах ужас. Обнимает меня, и сразу: запах можжевельника, спущенный под бьющей струей воды купальник. Легкое покалывание в носу. Лето 1998-го.
Я говорю, что он задремал, предлагаю кофе. Да, это она: лицо неуловимо светится, высокая грудь натягивает джемпер. В глаза смотрит лишь изредка, вскидывая голову.
Болтаем ни о чем: о проблемах с бедром у собаки, о переезде из Морчано в Римини, об октябре, больше похожем на сентябрь. Потом ее взгляд падает на записную книжку с рецептами.
– О, Катеринино рагу!
– С необычным ингредиентом.
– Точно, панчетта в фарше…
Я пью кофе. Патриция тоже делает глоток.
– В конце концов, твоей маме такая жизнь нравилась. – Она утирает губы бумажной салфеткой, ужаса в глазах больше нет. В этот момент он просит ее подняться.
За тот стол в Брере я сел, имея на руках половину наших с Джулией сбережений, снятых со «счета на будущее». Это название придумала она, буквально наутро после того, как мы сходили в банк его открыть. Деньги я снял накануне праздника Святого Амвросия.
Место было назначено неподалеку от Сан-Симпличиано, на третьем этаже невысокого грязно-серого здания, а вокруг расстилался Милан, где стоят у окон страдающие от одиночества вдовы.
Я играл без оглядки, поскольку новичков не приглашали, был только ближний круг: встреча старых друзей, объединенных… Чем?
В первых двух партиях это сошло мне с рук: две пары с банком в тысячу двести и пара семерок, на которых я без особых потерь спасовал. Потом банк стал расти, и сначала я проиграл тысячу восемьсот, а в итоге потерял все, да еще триста остался должен.
Он снова засыпает, и я не успеваю убрать с постели номер «Ресто дель Карлино»[35], бутылку воды, сигареты и пепельницу, альбом Челентано, который подарила Патриция-с-Сардинии. Они проболтали целых сорок минут.
Я тоже клюю носом, и будит меня только стук пятки по кровати. Он приноровился засыпать, свесив ногу, и сейчас, как и каждую ночь, стучит пяткой.
Сна ни в одном глазу, приподнимаюсь на локте, включаю свет, тянусь к прикроватной тумбочке. Рука нащупывает стопку материалов по рекламе ликера «Рабарбаро», коробку печенья, бутылку кинотто. В телефоне сообщение от Биби: предпочитает пойти со мной вдвоем, а не с Леле и остальными. Предлагает субботу, но я пока не знаю, что делать с Нандо.
Стук стихает, я слышу, что он меня зовет.
Прихожу. Голова над подушкой, рука приподнимает простыню, указывая на пижаму.
– Вот гадость, – шепчет он.
– Сейчас все уберем…
Добравшись до ванной, он начинает раздеваться, помогаю только со штанами. Сажаю его в душевую кабину, он вскакивает, отодвигая пластиковую табуретку:
– Я постою.
– Лучше садись.
– Придется надевать эту штуку, Сандрин. Я ж под себя нассал.
– Мы же договорились, никаких подгузников, верно? Садись.
Но он все упрямится, отказывается садиться. Протягиваю гель для душа и жду, пока польется вода. Он заметит даже тень отвращения, всегда замечает. Я не реагирую, а он все равно смотрит, не отрывается: понимает, что мне неловко, – ему и самому неловко. Голое, словно невесомое тело, проступившие вены, вздувшийся, нависающий над лобком живот и узловатый член – единственное, что не сдается болезни.
Первую нашу поездку в Рим на теннисный матч я подарил ему на шестьдесят шестой день рождения, только чуть заранее. И так тщательно упаковал билеты, что он, вскрыв конверт, не сразу понял, что держит в руках.
– Это финал, – заметила она, опередив меня.
– Финал… – повторил он, вглядевшись повнимательнее. Потом убрал билеты в комод в гостиной дожидаться мая, но, по ее словам, то и дело лазал проверять, на месте ли. Когда подошло время, мы решили добираться поездом, он из Римини, я – из Милана, а в Болонье встретиться и дальше ехать вместе.
В Риме он все порывался тащить мой чемодан – сперва в метро, потом по дороге до виа деи Гракки, где я забронировал гостиницу. И даже услышав, как я уточняю у дежурного, точно ли номер двухместный, и только тогда поняв, что будет ночевать в одной комнате с сыном, невозмутимо протянул документы.
Я предоставил ему кровать у окна, на которую он немедленно и уселся, проверяя матрас, после чего оккупировал ванную: лосьон после бритья, зубная щетка и паста заняли всю раковину. Свою одежду он развесил на плечики, чемодан сунул в шкаф и остался стоять:
– Главное – порядок, Сандро.
– Не начинай.
Поужинали в ближайшем ресторанчике карбонарой и вином с окрестных холмов, закусили цикорием, припущенным с острым перцем. Почти не разговаривали, потом поднялись и прогулялись до пьяцца дель Пополо, над которой уже витал аромат предвкушения: бог знает, что там завтра, бог знает, каким будет матч. Но чем сильнее вечерело, тем больше меня смущала необходимость вернуться в гостиницу, подняться по лестнице, войти в наш общий номер, по очереди принять душ, чтобы в итоге оказаться в одних трусах и майке в полуметре друг от друга, на соседних кроватях.