В тот момент, когда сторож почти схватил его, Оп Олооп метнулся к клумбе, подсвеченной электрическими фонарями. Свет ослепил его. Причудливые тени под мрачным сводом листвы застыли в тяжелой, подозрительной неподвижности. Оп Олооп искал Франциску. Искал ее в воздухе, вокруг себя, в отражениях, растерянно поворачиваясь вокруг. Галлюцинация была столь реальной, что ему казалось, что он вот-вот увидит ее, как нужную карту в руках фокусника.
Заметив сторожа, он требовательно спросил:
— Где Франциска? Отдайте мне Франциску!
Но тут же взял себя в руки:
— Ах нет, нет!.. Простите меня… Я брежу… Человека так легко ввести в заблуждение… Во всем виноват мой дух… Когда плоть спит, дух любит выбраться пошалить… Если дух возвращается домой вовремя, никто не обвинит его в загуле. Но иногда плоть просыпается раньше… И дух не может войти обратно… Вот, вот что произошло!.. Мой дух не может вернуться ко мне… Простите…
— Ваши извинения приняты, сеньор. Пойдемте со мной. Я отведу вас до Пласа-де-Италия. А там вы сядете на трамвай или возьмете такси и поедете к себе домой отдыхать.
— Ко мне домой? Если бы! Сегодня я устраиваю ужин…
— Значит, ужинать…
Оп Олооп покорился.
Его шаг подстроился под поступь сторожа. В противоположность обычной для меланхоликов манере, Оп Олооп реагировал и на положительные, и на отрицательные стимулы очень энергично. Быть может, причиной тому было его крепкое телосложение. С детства занимаясь спортом, он набрался сил и смог избежать характерной для интровертов участи превращения в жалкую ходячую кариатиду. Проходя через освещенный перекресток, сторож украдкой бросил взгляд на Опа Олоопа. Тот шел с довольным видом, с его лица стерся отпечаток пережитого, он улыбался, как школьник, сдавший экзамен. Тогда сторож сбавил шаг до привычного лениво-неторопливого и завязал разговор:
— Та еще ночка, не правда ли… Задувает…
— Отличная погода. Сразу видно, что вы не знакомы с морозными ветрами Северного Ледовитого океана…
— Ваша правда… Я сам из Сан-Хуана. И знаю лишь знойное дыхание Зонды.[27] Этот промозглый ветер от реки убивает меня. Если бы не жена и детишки, я бы бросил к чертям эту работенку.
— Вы работаете?
— А чем я, по-вашему, здесь занимаюсь?
— Ах, простите!
И статистик рассмеялся в нос.
Здоровье — это внутренняя гигиена. Болезнь — душевная грязь. Боль — плесень. Прогулка и смех пошли ему на пользу. Помогли очиститься.
— У нас сейчас, особенно по воскресеньям, работы — непаханый край. Все эти бедолаги, что продуваются на ипподроме, приходят сюда. Они боятся возвращаться домой без гроша в кармане. И стоит нам отвернуться, как они воруют цветы. Чтобы умаслить своих жен… А еще пьяницы, поэты, парочки… Уф! Сами видите.
— Ваша правда, столько подозрительных лиц.
— Уж я-то знаю! И ничего не поделаешь, приходится патрулировать, бродить всю ночь, следить за порядком.
— За порядком?
— Чтобы никто не спал на скамейках, не занимался любовью в кустах и не пытался покончить с собой в ботаническом саду.
Разговор поставил все с ног на голову. Оп Олооп исполнился сомнений и подозрений. Преувеличивая свою роль, терзаемый абсурдными страхами, он возвел себя в ранг законченного злодея и навесил на себя чудовищные преступления, от масштаба которых у него закружилась голова. Обреченно махнув рукой, он с тяжестью в голове спросил:
— Послушайте! Скажите мне откровенно, неужели я…
— Не извольте беспокоиться. Вы — человек достойный. Приходите сюда снова, когда захотите.
Они подошли к ограде.
Внезапно голова статистика превратилась в подобие муравейника. Его мысли стали неточными, расплывчатыми. Он не понимал, как толковать слова сторожа. Несколько мгновений он стоял, пунцово-красный, представляя свои чудачества. Еще несколько мгновений пытался угомонить мириады нейронов, бурлившие в его черепе. В глубине своего существа он был наивен, страстно наивен. Он находился на грани очередного припадка безумия и бреда. Его мозг бередил мысли о вине и самооговоре, он раздувал ничтожнейшие вещи до огромных масштабов. Но тут у него в голове загорелась лампочка озарения. Он запустил руку в карман. Достал оттуда двадцать песо. И, невзирая на возмущение и смущение сторожа, вручил их ему:
— Возьмите, друг. Я больше вас не подведу.
Уроженец Сан-Хуана остолбенел. Он так расчувствовался, что не мог выдавить из себя слов благодарности. Даже когда вспомнил о том, что это надо сделать, не смог. Оп Олооп уже перешел через дорогу и открывал дверцу машины. И вот машина, подгоняемая участниками дорожного движения, затерялась среди гудков и визга других машин.
Шофер объехал по кругу статую Гарибальди и направился к Монументо-де-лос-Эспаньолес.
Сторож никак не мог прийти в себя. Стремительность произошедшего наполнила его подозрениями. Он шевельнулся и попытался сосредоточиться.
— Какая спешка! Может, они фальшивые?
Он подбежал к фонарю. Посмотрел купюры на просвет. Увидел водяные знаки. И, удостоверившись в подлинности купюр, удостоверился и в своей черной неблагодарности.
Оп Олооп тем временем смаковал наслаждение поездкой.
Скорость все больше и больше набивала машину воздухом. И пассажир, подобно йогу, вбирал все больше и больше воздуха в свою грудь. Взбодрившись, он, казалось, наконец совладал с самим собой. В течение всего дня он был настолько отрешен от окружающего мира, что ему было даже приятно в чем-то примириться со своими чувствами. Он высунул голову в окно. Построенная на звездах, подобно часам на рубинах, небесная механика вызвала у него вздох восхищения. Точность была культом всей его жизни! Вдохнув, он почувствовал, как запах смолы бальзамом ложится ему на грудь. Ряды деревьев, обрамлявшие проспект, тут же показались ему очень милыми. Он на некоторое время задумался об их строгой неподвижности и безупречном служении, наградой за которые были лишь топор муниципалитета и моча детворы… И, повернувшись к их стройным порядкам, окинул их нежным взглядом, как побежденный генерал — свое потрепанное войско. К концу аллеи он заметил, что жар от фонарей иссушает листву, делая ее перламутрово-целлулоидной. Его захлестнули чувства. Он вспомнил, что скоро на них пробьется чеканка почек, чтобы потом превратиться в летнюю тень и собирать под своей сенью птичьи трели, готовясь к очередному зимнему одиночеству. Способность отдавать себя просто так, из врожденной доброты и по велению своего существа, затронула струны его сердца. Она казалась ему проявлением чего-то высшего. Он гордился тем, что и сам своего рода дерево, отдающее свои плоды и цветы, не ожидая взамен ни благодарности, ни поклонения.
— Давать, давать, будучи движимым потаенным подражанием, чтобы отдать себя целиком и исчезнуть. Отдать дух жизни и плоть — смерти, чтобы они стали благовониями и гумусом для человечества! Давать! Отдать себя!
— Вы что-то сказали, сеньор?
— Да. Поверните направо. Отвезите меня на Пласа-Отель.
Своевременная ложь сопровождалась любезной и вместе с тем болезненной улыбкой.
Ложь, пусть и вынужденная, причиняла страдания. Но он немедленно успокоился, рассудив, что здесь это средство весьма уместно. К тому же такой ответ указывал, что Оп Олооп вернулся в норму, вновь обретя свойственные ему иронию и спонтанность.
Он чувствовал себя почти довольным. Почти, потому что треволнения дня лишили его пунктуальности. Он совершенно не успевал. И этот дурной знак омрачал его настроение. Рок выбрал пифией качество, которое Оп Олооп лелеял с усердием, с каким ухаживают за привитым черенком. Для него быть пунктуальным означало самому стать черенком, привитым на ствол времени.
По счастью, помрачение длилось недолго. Ровный асфальт Авенида-Альвеар придал ему привычное чувство спокойной уверенности, по которому в это воскресенье он успел истосковаться, как никогда. Оп Олооп снова стал чистым, мощным и уверенным в себе человеком, сложным в излишней простоте, таким, каким был всегда. Вернулся к определявшему его образ жизни равновесию между искусством и прозой, музой и деньгами. И с обычной предусмотрительностью он начал продумывать все возможные сложности, связанные с неотвратимо надвигающимся ужином, и пути их решения.