Она снова захлопала глазами.
Когда за мной приехала мама, Пиппа все еще на меня сердилась. А по пути домой, уже в машине, папа спросил, хочу ли я учиться в школе вместе с Пиппой. Я ответила: «Как собеседница она не очень, но у нее красивые куклы». Родители обменялись долгими взглядами. Я понимала их значение: в школу я не пойду. Что-то было не так со словом «собеседница». На следующий день никакой формы в шкафу уже не было.
Не представляю, куда девались все эти вещи для школы. Их точно не могли сдать обратно в магазин, потому что именные бирки были уже пришиты. Когда я наконец пошла в школу – посреди учебного года, потому что никто не знал, что со мной еще делать, – нам не удалось найти ни единого белого носка, ни одного красного свитера. В шкафу лежали только простыни, полотенца и детские вещи, из которых я выросла. Папа был озадачен не меньше остальных. Куда все подевалось? Куда она их спрятала? Машину она не водила – то есть отвезти кому-нибудь не могла. Сожгла, что ли?
Я явилась в класс посреди недели, посреди четверти, в ярко-зеленых вельветовых брюках с розовыми заплатками-сердечками на коленках и в джемпере ручной вязки, украшенном цветными бусинами вокруг манжет. Мы сидели в кабинете завуча, папа пытался заполнить документы, Джо рыдал и капризничал, а тем временем прошла уже половина урока математики. Завуч проводил меня в класс и оставил перед учительским столом. Ученики притихли.
Все уставились на меня. Я знала, почему они так таращатся. Ученики никак не могли понять, почему я такая странная. Мне и самой было интересно. У них на лицах было написано: все дело в нелепой одежде, в растрепанных косичках, потому что папа не умел меня аккуратно заплетать, да и учительница была того же мнения. Когда она сказала: «Думаю, многим бы хотелось такой интересный джемпер, Мари», я поняла, что никуда не гожусь. Настолько не гожусь, что и джемпер у меня неправильный, и имя мое надо бы сократить. Я даже поправлять ее не стала.
Она сказала, что раз я пропустила так много материала, то лучше мне сесть с детьми помладше. За нашим столом я была выше всех, эдакий нелепый великан в цветных одежках, и оказалось, что мои соседи и соседки – все как один плохие собеседники. В тот же миг я поняла, что единственный способ здесь выжить – это сделаться невидимкой, а вот быть выше всех на голову и шире всех в плечах, носить имя, которое кажется учителям слишком длинным, плюс еще эти бусины на рукавах, которые стучат и шуршат по крышке парты – это никуда, никуда, никуда не годится.
Я бы не задержалась долго за крошечной малышовой партой, не упиралась бы коленями в стол, если бы только не утратила умение читать. Я прекрасно помнила все, что прочла до ее исчезновения. Я наизусть знала историю об Элизабет Фрай[1] и тюрьмах. Я могла в деталях описать домового Смита[2] и его многочисленные одежды, слившиеся с кожей, потому что он никогда не переодевался. Но я никак не могла понять, почему все слова, напечатанные в школьных учебниках, не имеют ни малейшего смысла. Это шутка такая?
Я сказала, что умею читать и понимать родной язык в том виде, в котором он представлен в моих домашних книжках. Нельзя ли мне их принести вместо этих? И даже когда мне доказали, что никто меня не разыгрывает с особой жестокостью, что злую шутку со мной сыграл мой собственный разум, я все равно не отказалась от своих подозрений. Я продолжала косо зыркать из-под слишком длинной челки и бормотать заклинания, которые защитили бы меня от их порицания.
Впервые в жизни я поняла, что никто из членов семьи не поймет ни слова из всего, что я могла бы рассказать. Едва я попала в школу, как оказалась предоставлена сама себе. Я научилась пожимать плечами, говорить «все нормально», и я вроде как не помнила ни что ела, ни что читала, ни тему урока. Всё мимо всех.
Еще надо было научиться поднимать руку и задавать вопросы. Я тренировалась: часто тянула руку вверх, но сказать было особо нечего, так что я просто отпрашивалась в туалет. Туалеты находились за главным корпусом – две бетонные ступеньки, и ты на месте. В кабинках были здоровенные зеленые деревянные двери с тяжелыми задвижками, прищемлявшими пальцы. Я сидела там с немеющим от холода задом, пока учительница не присылала «кого-нибудь деликатного» привести меня обратно в класс.
Я жевала плетеные петли на рукавах, и когда нитка рвалась, я заглатывала бусинки, по девять штук, отсчитывая их языком, прокатывая по нёбу. Иногда я сидела в туалете так долго, что бусинки, проглоченные днем ранее, выходили естественным путем, вперемешку с дерьмом, и я внимательно следила, как все это добро исчезает в канализации.
Когда я порвала первую петлю, то забеспокоилась: что же скажет мама, обнаружив дома порчу джемпера. Она всю зиму его вязала, чтобы я не ревновала к малышу, которому она делала целую кучу одежек. Мы вместе сидели на диване, в нашем любимом уголке, я набирала бусинки, по девять штук – мы сделали для них специальную коробочку из упаковки от рисовых хлопьев. Потом я подумала: вот она увидит джемпер и поймет, как мне тяжело в школе, и больше не придется туда ходить. Мы достанем коробку от рисовых хлопьев, разложим бисер и вместе все починим, пока не останется ни намека на время, проведенное не вместе.
Но вот следующая петелька из девяти бусинок уплыла в канализацию, а потом еще одна, а мама никак не возвращалась, чтобы все починить. А потом я обгрызла манжеты, и рукава стали распускаться длинными дорожками до самых локтей. Тогда я поняла, что дочь из меня плохая. Я испортила джемпер, который она связала специально для меня, и другого уже никогда не будет. Потому что она больше не вернется.
4
Выкипающий чайник
Раз, два, три —
Чаю завари!
В чайник прыгнул паучок
И сидит внутри!
Папа, прибегай скорей,
Сам посмотри!
Я отчетливо помню тот момент, когда полицейские перестали искать живого человека и приступили к поискам тела. Конечно, спустя столько времени его уже невозможно было бы опознать. С того дня они звонили папе и говорили, что нашли не «кого-то», а «что-то». Нашли что-то в лесу. Нашли что-то в реке. Что-то.
Он ездил с ними посмотреть на находку. С нами приезжала посидеть Линдси, или ее сестра Мэл, или, если дело было ночью, они обе, потому что наш дом казался им «жутким». Они приносили с собой тортик или разноцветные пирожные, поили меня горячим шоколадом и разрешали допоздна смотреть детективные сериалы. Я годами думала, что они специально выбирали программы. Эдвард уезжал беседовать с полицией, а я смотрела передачи, в которых детективы всегда раскрывали дело. До недавних пор мне даже в голову не приходило, что мне просто включали то, что шло в эфире. Обычный набор вечерних программ, которые показывали, когда я уже ложилась спать.
Эдвард возвращался домой, отрицательно мотал головой, и никто не говорил ни слова. Сейчас он сожалеет о том, как проходили эти опознания, где он встречался с другими семьями – чужими мужьями, женами, родителями, взрослыми детьми, которые тоже приезжали в надежде, что полиция нашла что-то, что искали они сами. Сожалеет, что не разговаривал тогда с ними, не брал их адреса, не обещал быть на связи, не интересовался – нашли или еще нет? Нашлась? Нашелся? Можно было организовать группу поддержки и регулярные встречи в формате пикников. Но нет. Что-то мешало ему смотреть остальным в глаза и спрашивать: кого вы ищете? Что-то мешало остальным смотреть в глаза ему и задавать тот же вопрос.
Он возвращался домой, а я ждала от него историй. Вот бы он рассказал, почему эти люди там оказались, кого искали, кто исчез из их жизней. Я хотела знать: как случилась потеря? Вся семья ушла за покупками, и кто-то пропал на парковке? Все уехали в отпуск, и кто-то потерялся на пляже? Кто-то ушел из дома, как у нас? Пропавшие надели пальто или исчезли в чем были? Они взяли сумки или какие-то вещи? Может, деньги? Им было куда еще пойти?