Литмир - Электронная Библиотека

В этом конфликте из-за лошади, кроме гнева, ощущалось еще и неуважение. Откуда оно взялось, где его источник? Быть может, в моем: что ты хочешь – считать? читать? писать? Может, это его раздражает. Дети любят, когда их слегка принуждают: легче бороться с внутренним сопротивлением, экономятся усилия – не нужно выбирать.

Принятие решения – изнурительный труд, добровольный отказ при повышенной ответственности за результат. Требование обязывает только внешне, свободный выбор – внутренне. Тот, кто предоставляет ребенку право решать, или глуп и не разбирается, или ленив и не хочет.

Откуда это – еще совсем легкое – облачко пренебрежения? Я даю ему баранки, сам ем черный хлеб. Уже дважды он уговаривал меня взять баранок, но себе выбрал те, что получше, румяные: никто его не учил лицемерию этих крошечных светских жертв, которые призваны продемонстрировать готовность к настоящим, большим жертвам.

Эта мелочь, пустяк, который я назвал ссорой из-за лошади, – свидетельство того, что я добился своей цели: мальчик осмелел, теперь я могу исподволь начать его воспитывать. Собираю материал для такого разговора…

Вечером я осматриваю его грязную рубашку: разумеется, вошь.

– Что там? (В голосе беспокойство.)

– Вошь.

– Это потому, что в приюте простыни не меняли. Одеяла такие грязные!

– Ничего страшного, больше вроде нет. А почему не меняли простыни?

– Не знаю, наверно, им стирать не хотелось.

Первый разговор о приюте.

– Санитаров ребята не боятся, а солдата боятся… Нет, солдат тоже не бьет, потому что бить нельзя – воспитательница бы заругалась. Иногда только раскричится и ремнем хлестнет, но бить не бьет.

– А тебе доставалось?

– Ну понятное дело.

Вот так вот: не бьют, но бьют. И все же Стефан прав: не бьют – не полагается бить; солдат кричит, грозится, наверное, – и редко, в исключительных случаях, втихаря, стеганет ремнем.

Раньше я посмеивался над этим мнимым отсутствием логики. Перестал посмеиваться года три назад, когда Лейбусь сказал:

– Я очень люблю кататься на лодке.

– А ты когда-нибудь катался?

– Нет, никогда в жизни.

Это разве что неточно выраженная мысль, но не отсутствие логики: он уверен, что кататься на лодке приятно.

Седьмой день

У Чекова были гости; карты. Поздний ужин. Валентий дежурил по столовой. Злой, выхожу около полуночи. Возвращаюсь в избу, зажигаю лампу. Стефана нет. Что за черт! Выхожу, в дверях сталкиваюсь со Стефаном.

– Где ты был?

– На кухне. Я несколько раз выходил, смотрел в окно – вы сидите. Наконец гляжу – нету. Я так бежал, хотел вас догнать.

– Боялся?

– Да чего бояться-то?

Нет, не боялся. Ждал, высматривал, бежал, чтобы вместе.

Два года я не видел никого из своих, полгода назад – письмо, короткое, измятое, случайно прорвавшееся сквозь кордон штыков, цензуры и шпионов. И вот я опять не один.

Я испытал чувство безграничной благодарности к этому ребенку. Ничего в нем нет особенного, притягательного, ничто не привлекает внимание. Простое лицо, нескладная фигура, посредственный ум, неразвитое воображение, никакой душевной тонкости – ничего такого, что составляет детское обаяние. Но этот незаметный ребенок, словно неприглядный кустик, – голос природы, ее извечных законов, Бога. Спасибо тебе, вот именно такому…

«Сынок», – думаю я с нежностью.

Как поблагодарить его?

– Послушай, Стефек, если у тебя есть вопросы, или что-то докучает, или хочется чего-нибудь – скажи мне.

– Не люблю я надоедать.

Объясняю, что это не так.

– Если нельзя, я так и скажу, объясню. Вот как с лошадью – на лошадях возят дрова, хлеб, больных…

– Я хочу, чтобы вы мне баранок принесли.

– Ладно, будут тебе баранки.

Как раз сегодня кончился запас, который я хранил на случай диеты.

Мы поехали в Тернополь на санях. Стефан какой-то грустный. Ни одного детского возгласа – из тех, что побуждают нас разглядеть то, что мы перестали замечать, и вспомнить то, что когда-то видели так явственно.

Стефан собирался с Валентием в костел, потом он должен был идти к брату, а Валентий – за покупками. Я хотел поискать окулиста – вроде бы он есть в одном из военных госпиталей. Встретиться договорились в приюте.

По дороге Стефан несколько раз менял решение: сначала в приют; нет, сначала к брату; нет, лучше он с Валентием пойдет.

В приюте его подозвала воспитательница: он как-то странно оцепенел, на вопросы отвечал с тупым видом, тихим, равнодушным голосом.

Только когда мы вышли, я понял, почему он не хотел ехать в Тернополь, почему в пути был невесел, почему, как только я вышел из кабинета воспитательницы, поторопил меня: «Ну идемте уже!»

Стефан боялся, что я его там оставлю.

Нужно купить чайник.

– Я пойду с паном Валентием: я знаю, где продается.

Вынимаю кошелек.

– О, Валек (не пан Валентий) получит десять рублей, и мы пирожных купим…

Этот его задорный тон должен означать: «Вовсе я не боялся, я знал, что вы меня там не бросите…»

Удивляет, как неохотно он говорит о брате. Не понимаю почему. Не хочет, чтобы я встретился с братом, – но в чем тут дело?

Читает – закончил.

– Сколько я сделал ошибок?

– Угадай.

– Пять?

– Нет, всего четыре.

– Это на две меньше, чем в первый раз.

Прочел неверно и сразу поправился, сам.

– Это вы тоже посчитаете?

Один и тот же стишок в первый раз читал двадцать секунд, во второй – пятнадцать, в третий – тоже пятнадцать.

– А еще быстрее нельзя?

Старается читать быстро:

– Страх… стра… ста… старушка…

И поскорее переворачивает страницу, чтобы не терять время.

Стихотворение «Висла» вчера читал три раза, сегодня – четыре; результат чрезвычайно любопытен.

Вчера: 20 секунд, 15 секунд, 11 секунд.

Сегодня: 11 секунд, 10 секунд, 7 секунд, 6 секунд.

Стихотворение «Сиротка» – то же самое.

Вчера: 20 секунд, 15 секунд, 15 секунд.

Сегодня: 15 секунд, 12 секунд, 10 секунд.

Достигнутый во вчерашнем третьем чтении результат полностью сохранился.

Записываю в виде дроби: числитель – число секунд, знаменатель – число ошибок. Итак, 24/3 – двадцать четыре секунды, три ошибки. Так я оцениваю время работы и ее качество: отметки по чтению теперь не нужны.

Читая, Стефан споткнулся на слове «лестница» – потерял много времени и остановился.

– А-а, все равно долго получится.

Валентий заметил:

– Это как с лошадью: зацепится за что-то – и ни с места.

Я позволил Стефану начать заново.

Восьмой день

Вчера я писал о детских возгласах, которые побуждают нас вновь увидеть то, что мы перестали замечать. Вот несколько примеров.

– У-у, гляньте, какая печать на чае!

(Когда он положил сахар, на поверхность всплыли пузырьки воздуха.)

– Вы сколько кусочков сахара положили?

– Один.

– А вон, смотрите – два!

(Стакан граненый.)

Ест баранку.

– Из чего мак делают?

Я:

– Мак растет.

– А почему он черный?

– Потому что созрел.

– Правда внутри у него стенки и в каждой такой стенке понемножку?

– Гмм.

– А со всего сада наберется целая тарелка мака?

Его представление о саде складывается из четырех-пяти образов, мое – из сотни, тысячи. Это очевидно, но лишь заданный Стефаном вопрос заставил меня задуматься. Здесь кроется источник многих, на первый взгляд нелогичных, детских вопросов. Поэтому нам так трудно столковаться с детьми – они, употребляя те же слова, что и мы, вкладывают в них совсем иное содержание. Мои «огород», «отец», «смерть» – не его «огород», «отец», «смерть».

Отец-врач показывает пулю, извлеченную из раны во время операции.

– Тебя, папочка, такой же пулей убьют? – спрашивает восьмилетняя дочурка.

10
{"b":"888536","o":1}