Егорка машинально разделся. Вступив на лестницу, он почувствовал, что у него немеют ноги, и остановился. «Чего мне бояться, я теперь такой же хозяин, — подбадривал он себя, — не я, а они меня боятся… Меня боятся! От меня зависят!» Это придало ему смелости, и, одеревенело передвигая ноги, Егорка стал подниматься по крутой лестнице. Прикрикнул бы кто-нибудь сейчас на него сверху, и Егорка, владелец двухэтажного дома, распоряжающийся двумя десятками рыбацких хозяйств, опрометью бросился бы вниз.
Когда Егорка вошел в горницу, на него пахнуло теплом и спертым воздухом, гул голосов стих, и лица повернулись в его сторону.
— Заходи, соколик, заходи! — тоненьким голоском закричал Сатинин. — Уж давно всем миром твою боярскую милость ждем.
Видя, что гость смутился, Федор Кузьмич насмешливо проговорил, подталкивая Егорку к столу:
— Ну, дружки, познакомимся с боярином Егором Богдановичем… — Егорка совсем растерялся, и поэтому старик досадливо ткнул его в бок. — За рученьку, за рученьку обойди поздоровкаться. Застыдился честной компании соколик, — насмешливо пояснил он гостям, — видать, что впервые к людям залетел крещеный.
Егорка с протянутой рукой по очереди подходил к сидящим. Не глядя на него, Федотов сунул руку наугад и потому попал Егорке под ложечку. Ружников, отец постоянного недруга Егорки, подавая руку, по-собачьи оскалился, словно собирался его укусить; его сосед Жилин, важно подняв голову, вздохнул и отвернулся, как бы говоря: «Как не стыдно, как не стыдно». Так, поздоровавшись по очереди со всеми, Егорка добрался до места, где сидел Сатинин.
— Ну вот, соколик, собрались мы вместях и тебя позвали по сурьезному делу, — с ласковой укоризной глядя на него, тотчас заговорил Сатинин. — Жпли мы до тебя тихо и мирно. Каждый другому жить не мешал и покрученников от соседа к себе не переманивал! — Федор Кузьмич погрозил Егорке беленькой ручкой. — Дал тебе бог долю хозяйством заняться, так уж ты…
Хозяева сидели, один Егорка стоял, и за столом не было свободного места. «Значит, как по-старому? — возмутился Егорка. — Значит, опять хозяевам сидеть, а мне казаком[10] перед ними стоять?» Сатинин продолжал что-то укоризненно говорить, но смысл его слов не доходил до Егорки. «Это я-то, у которого за семь тысяч капиталу, я стоять должон! Словно за четыре гривенника горб свой перед ними ломаю! — нарастала злоба у Егорки. — Да коль захочу, так всех рыбаков себе наймую…» Он взглянул на недружелюбно смотрящих на него мироедов, и теперь уже не страх, а злость охватила Егорку.
— …Вот, значит, давай уговоримся, — начали доходить до него слова Федора Кузьмича, — старых порядков не рушить! Свои выдумки, Егорушка, отбрось и супротив нас, хозяев, не иди!
Сатинин при этих словах многозначительно поднял палец.
— А ты бы, Федор Кузьмич, сперва гостя своего на стул посадил… Не крутиться к вам пришел, чай, не с казаком дело имеете. Не мне перед вами спину гнуть.
Плюнув, в знак презрения к собранию, Егорка распахнул дверь и побежал по лестнице вниз.
— Егор Богданыч, да хосподь с тобой, — раздался вслед встревоженный голос Сатинина, — да постой…
— Егорка! — зычно крикнул Мошев. — Вернись! Не дурить позвали!
Но тому теперь не был страшен и сам тесть. «С капиталом все возьму! Накланяются мне еще не раз, проклятые, — дрожа от обиды, злился он. — Стула мне не нашлось? За свой стол посадить побрезговали?»
Так и не состоялся сговор хозяев с Егоркой. Пришлось им поневоле разойтись, досадуя на Сатинина за придуманный им порядок — вначале заставить Егорку принять все требования, а затем, в знак примирения, посадить его в свою компанию.
Ушли хозяева, но вскоре Федотов, Ружников и Жилин — три самых богатых промышленника селения — вернулись к Сатинину. Долго беседовали они и поручили Сатинину договориться с Егоркой. И невдомек было хозяевам, что хитрый Федор Кузьмич уже получил от Егорки обещание продать ему весь улов.
7
Одна за другой отправлялись артели богдановцев в далекий путь на традиционную «вешню». Подолгу дымились бани, немало лишних ведер воды принесли поморки, чтобы попарить мурманщиков, отходящих в далекую Колу. Говорили, что «от Колы и до самого ада только три версты». Настюшка, Дарья и Лукьяниха устали от стряпни традиционных пирогов, по одному на каждого покрутчика. Немало водки споили они на хозяйском отвальном обеде. После скромных, но пьяных отвальных в доме каждого покрутчика ватаги трогались на «вешню».
Последний час перед уходом рыбака из родного селения — самый мучительный. Ежегодно кто-нибудь погибал на далеком океане, и потому каждый помор, идя на промысел, по обычаю готовился никогда больше не увидеть семьи, родни, деревни. Словно с обреченным на верную гибель расставались с мурманщиком те, кто оставался дома. Прощаясь, все плакали навзрыд. Жены и матери неистовствовали в таких отчаянных причитаниях, что казались уже осиротелыми. Да и мурманщиков не покидала тревога. «Вернусь ли назад?» — думал каждый из них. Тягостными были минуты расставания, но их почему-то всегда старались продлить…
Наконец, отправляющийся на вешний промысел брал посошок, и вся семья выходила на улицу, где помора ожидала подвода. Из дома все вещи полагалось везти на лошади, хотя сразу же за околицей их перегружали в саночки. Каждый из мурманщиков молил в это время бога, чтобы не встретить нищего, беременной женщины, попа и, что хуже всего, человека, которому вообще не было удачи в жизни. За околицей, погрузив вещи помора на саночки, вновь начинали прощаться и громко причитать, как на похоронах при расставании с покойником.
Наконец, постукивая батожками, волоча за собой тяжелые «кережки» с грузом, один за другим отправлялись «вешняки» на Мурманскую сторону.
После отъезда мурманщиков родственники до трех суток не мели избы, облегчая этим благополучное возвращение рыбаков домой. В сенях начинала сохнуть сосновая ветка, обязательно прихваченная на дороге при возвращении с проводов. Зачем требовалось держать эту ветку, никто из поморов уже не знал. Но так было принято поступать, и этого обычая придерживались без раздумья.
Трудно передать состояние Егорки в суетливые дни отправки своих артелей. «Господи, да может ли это быть?» — иногда сам себя спрашивал Егорка, слыша все время сладостное для его уха слово «хозеин». Немало раздал Егорка в эти дни затрепанных зелененьких, синеньких и красных кредиток. «Да не сон ли это? — лежа на мягкой перине после сытного обеда, думал он иной раз и успокаивал себя: — Нет, это не сон! Это я, Егорка, своего счастья добился!»
Оживление царило в лукьяновском доме, еще совсем недавно угрюмом и сонном. С каждым днем хорошела Настюшка: ее лицо заметно пополнело, по-женски округлился подбородок, а губы уже привычно складывались в ленивую усмешку всем довольной и сытой женщины.
Старая Дарья по-своему переживала это время. Обычное выражение голодной приниженности теперь заменилось испуганно удивленным. Старухе, больше чем Егорке, новая жизнь казалась сном. Что-то упорно, изо дня в день шептало ей, что для нее, Дарьи, нет на свете долговечного счастья и что скоро, очень скоро минует привольное житье.
Заметно помолодела и Лукьяниха.
Не было сейчас в селе более счастливых людей, чем те, что жили в лукьяновском домине.
Егорка испытывал особую радость, провожая тех, кто отправлялся на Мурман увеличивать его капиталы. С гордостью слушал он приниженные просьбы отъезжающих не оставить их семей. Любо было по-хозяйски давать наставления старым, во много раз более опытным, чем он, рыбакам.
Отправляя на промысел своих добытчиков, Егорка решил ехать к Александру Ивановичу — запродать будущий улов. «Не нашлось у Сатинина места для меня за столом, так не быть моей рыбе в трюме его «Святого Кузьмы». Проводив последнюю партию «вешняков», Егор на разукрашенных позолотой санях отправился в Сороку. Покойный Лукьянов понимал толк в конях. Его лошадь была одной из лучших в уезде. Мелькание придорожного кустарника, свистевший в ушах ветер, встреча с испуганно сторонящимися пешеходами — все это пьянило Егорку не хуже крепкого вина. Из-под копыт коня высоко взметывались брызги отверделого снега, и Егорка, не жалея горла, озорно кричал встречным: «Хе-эй!», по-мальчишески радуясь при виде испуганных людей, шарахающихся с укатанной дороги в рыхлый и глубокий снег.