Однако восстановительные работы вдохновляли немцев лишь там, где они принимали серьезные масштабы. Одной из самых популярных метафор того времени было строительство муравейника. В понедельник на Троицу в 1945 году бургомистр Магдебурга обратился к горожанам с призывом выйти на воскресник по расчистке завалов – диаметрально противоположный подход к делу в сравнении с Франкфуртом. Сначала он напомнил о полном разрушении города во время Тридцатилетней войны, затем перешел к актуальным задачам: «Магдебуржцы должны на деле доказать, что они не утратили чувства коллективизма, которое зиждется на любви к родному городу… Ни один город в Германии, если он не испытал таких ударов судьбы, как Магдебург, не способен за счет наемного труда освободиться от обломков, оставленных войной. О том, каких поразительных результатов можно добиться одним только слаженным коллективным трудом, извлекая из завалов и сортируя кирпичи, наглядно свидетельствует простая арифметика: для одной нормальной квартиры требуется 8 тысяч кирпичей; если тысячи добросовестных тружеников за один воскресный день добудут миллион кирпичей, этого материала хватит на 120 квартир… Магистрат призывает каждого горожанина, каждого мужчину, каждого юношу: проявите добрую волю! Судьба посылает нам серьезное испытание. Не откажите в бескорыстной помощи своему родному городу!»[33]
Собираться и строиться в колонны по четыре нужно было в семь часов утра, «без предварительного распределения на группы». Явка была обязательна. Каждому вменялось в обязанность обработать по 100 кирпичей, очистив их от остатков цементного раствора, чтобы их можно было использовать для новой кладки. В первый раз пришло 4500 мужчин, в следующие воскресенья – в два раза больше. В разных городах по-разному восприняли подобные инициативы: где-то эти воскресники проходили из-под палки, где-то с большим энтузиазмом. В Нюрнберге, например, из 50 тысяч мужчин на работы вышли всего 610 человек.
Очищенные камни укладывались в квадратные штабеля по 200 штук в каждом. В подтверждение того, что они точно сочтены, один кирпич наверху каждого штабеля устанавливали вертикально. Таким способом в одном только в Гамбурге было собрано, очищено и уложено в штабеля 182 миллиона кирпичей.
В фильме 1947 года «…А над нами небо» кинокомпании UFA Ганс Альберс гуляет в тренче по разрушенному Берлину. За кадром звучит песня в его исполнении: «Дует северный ветер, он носит нас туда-сюда. Во что мы превратились? В прибрежный песок…» В кадре – пустыня, усеянная обломками домов. Кучка людей копается в развалинах. К ним присоединяются другие, все больше и больше. Повсюду раздается стук молотков, кирпичи очищают от цемента, грузят на тележки-вагончики узкоколейки. «Эта песчаная буря напоминает нашу жизнь. Мы стали легкими, как песчинки…» Вступает хор в сопровождении оркестра: «Но как-то надо жить дальше, мы начинаем сначала». «Ах! – скорее восклицает Ганс Альберс, чем поет. – Ах, пусть дует ветер!» В кадре опять каменная пустыня; зритель видит улыбающихся людей, занятых генеральной уборкой в своем разрушенном мире. Кончается фильм молитвой «Отче наш»: «…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого». [34][35]
«Мы еще никогда не были настолько созревшими для спасения», – ликующе писала в своем дневнике Рут Андреас-Фридрих. Фильм «…А над нами небо» относится к так называемому руинному кинематографу. Он очень реалистично показывает жизнь в разрушенном Берлине, чудовищную бедность и новое богатство «рыцарей» черного рынка. Однако финал фильма – это апофеоз возрождения, увлекательное зрелище, вышибающее слезу, пробуждающее чувство коллективизма. Титанический труд, общность героев, задачи, требующие нечеловеческих усилий, – вся эта героическая кинориторика студии UFA, прежде прославлявшая нацистский режим, вновь оживает здесь, обнаруживая в расчистке завалов безобидный сюжет для подвига.
Но кое-кому от этого героизма стало не по себе. В то время как публика приняла фильм с восторгом, а большинство критиков – довольно благосклонно, критик еженедельной газеты Filmpost увидел в нем пропаганду, которой был сыт по горло: «Неправдоподобный хоровой гимн возрождению, звучащий за кадром в картине „…А над нами небо“, – сомнительная перекличка с фильмами Харлана – не уступает по фальши лживой заключительной сцене картины „Где-то в Берлине“, в которой ватага подростков устраивает праздник в духе экзерсисов „Имперской службы труда“. Нет уж, довольно! Мы больше не хотим видеть ничего подобного. Никогда!»[36][37]
Красота руин и руинный туризм
Популярность фильмов «руинного кинематографа» объясняется очень просто: разрушенные города являют собой потрясающее, завораживающее зрелище. И было бы неверным утверждать, что это зрелище вызывает исключительно отрицательные эмоции. Многие не могли наглядеться на руины. Они воспринимали их как своего рода зеркало своего внутреннего состояния; у некоторых даже возникало чувство, будто только теперь наконец стало ясно, чтó представлял собой мир до войны. Они бродили среди руин, погруженные в мрачные думы, как дюреровская Меланхолия в окружении своих инструментов, и искали скрытые глубинные причины этой чудовищной катастрофы.
Архитектор Отто Бартнинг увидел в руинах «образ внезапно вскрытой войной латентной болезни»: «Руины молча смотрели на нас и казались не результатом бомбежек и артиллерийских обстрелов, а следствием каких-то внутренних причин. Можем ли мы, хотим ли мы вновь воссоздать всю эту беспощадно разоблаченную машинерию нашего технизированного бытия со всей ее тяжестью и суетливостью, бездумностью и демоничностью? Внутренний голос говорит: нет».[38]
Длящийся ужас: Герман Клаазен, «Шествие на праздник Тела Христова», Кёльн, 1945 год. Если присмотреться, то можно увидеть фотографический трюк: изображение собрано из двух кадров, а центральная часть повторена дважды
Ощущение, что руины показывают подлинное лицо мира, возникало у многих. Они ходили по разрушенным городам и делали «снимки-предостережения». Они, конечно, хотели отобразить тот ужас, который сами испытали при виде зловещих картин. Но даже такой апокалиптический пейзаж, как разбомбленный, черный, обугленный Дрезден, не останавливал людей в их честолюбивых попытках извлечь из этого зрелища еще больше инфернального, чем оно и без того в себе заключало. В полуразрушенном здании Академии художеств был случайно найден скелет, служивший учебным пособием в натурных классах. Этот скелет – сам по себе весьма оригинальное зрелище среди развалин – производил особенно зловещее впечатление, потому что был механическим и мог изображать бег на месте или резко выбрасывать вперед ногу, словно за ним гнался сам дьявол.
Фотограф Эдмунд Кестинг поставил скелет таким образом, что казалось, будто он танцует среди развалин. А его коллега Рихард Петер растопырил ему руки и ноги, чтобы получился своего рода образ смерти, собирающей свою законную дань.
Разумеется, оба фотографа понимали, что впечатление от зрелища уничтоженного Дрездена не нуждается в усилении, но в пылу профессионального азарта не смогли побороть соблазн сделать снимок еще более эффектным с помощью разных фокусов.
Главным образом разрушения в немецких городах стал снимок Рихарда Петера «Вид на Дрезден с башни ратуши», который часто называют также «Статуя-обвинитель». На нем с высоты птичьего полета показан разбомбленный город. На переднем плане справа стоит статуя, похожая на ангела, который жестом, полным отчаяния, указывает на место трагедии. Чтобы добиться такого ракурса и снять трехметровую статую на галерее башни сверху, на фоне зияющего пустыми глазницами окон города, фотограф проявил чудеса изобретательности и потратил немало сил и времени. Прежде всего ему пришлось раздобыть четырехметровую лестницу. Усилия его окупились сторицей: «Через два дня я, вооружившись камерой „Роллейфлекс“, в третий раз поднялся по бесконечной башенной лестнице наверх и сделал это фото статуи-обвинителя – после целой недели подготовки, беготни и поисков. Снимок приобрел мировую известность, принес мне кучу солидных гонораров, не раз становился жертвой пиратства и плагиата». Ангел, часто упоминающийся в описаниях фото, на самом деле вовсе не ангел, а аллегория [39]bonitas, добра, доброты. Какая горькая ирония!