Берлин, 1945 год. Вид на разрушенную мемориальную церковь кайзера Вильгельма
Можно было бы предположить, что берлинцы чувствовали себя так же, как выглядел их город: разбитыми, побежденными, отправленными на свалку истории. Однако эта 44-летняя журналистка испытывает «опьянение ожиданием» – и далеко не она одна. В ее представлении весь город был готов, засучив рукава, окунуться в работу. Рут Андреас-Фридрих была членом маленькой группы сопротивления «Дядюшка Эмиль»; национальный мемориал «Яд ва-Шем» в Израиле увековечил ее как одного из «праведников народов мира». То есть среди немцев, готовых окунуться в работу, были не только бесчувственные, неспособные скорбеть. Со дня самоубийства Гитлера прошло всего два месяца, а Берлин, по свидетельству этой женщины, боровшейся с национал-социалистическим режимом, уже в «эпицентре созидания», жаждет возрождения и прощения.
За этим криком души и жаждой возрождения стоит катастрофа, о подлинных масштабах которой многие еще даже не подозревают, – ее изучением и описанием занято уже третье поколение историков. Но эти масштабы по-прежнему невозможно вообразить. Никто не может представить себе, что значит 60 миллионов погибших во время войны. Есть разные способы, позволяющие осмыслить эту цифру хотя бы со статистической точки зрения. Например, 40 тысяч человек погибли в огне во время бомбардировок Гамбурга летом 1943 года. Этот ад, глубоко врезавшийся в память из-за своей жестокой наглядности, уничтожил около трех процентов населения Гамбурга. Какой бы страшной ни была гамбургская трагедия, общеевропейское количество жертв превысило эти показатели более чем в два раза. Война стоила жизни шести процентам всех европейцев. В Польше была истреблена одна шестая часть населения – шесть миллионов человек. Больше всех пострадали евреи: в их семьях считали не убитых, а уцелевших.
Историк Кейт Лоу пишет: «Даже те, кто пережил войну, стал свидетелем чудовищной бойни, видел усеянные трупами поля или наполненные человеческими телами братские могилы, не могут постичь истинный масштаб массового уничтожения людей в Европе». Тем более в первые дни после окончания войны. Выходя из бомбоубежища с поднятыми руками, человек был просто не в состоянии адекватно оценивать бушевавший вокруг грозный хаос. Как из этого кошмара, особенно в Германии, которая во всем была виновата, вообще могло родиться что-то, хоть отдаленно напоминающее жизнь? Многие воспринимали как несправедливость сам факт того, что они выжили, и, образно говоря, ненавидели свое сердце за то, что оно продолжало биться.[13]
А 26-летний Вольфганг Борхерт, который запомнился последующим поколениям как мрачный глашатай стороны обвинения, попытался превратить бремя дальнейшего существования в яростный манифест своего поколения. В 1941 году Борхерт был призван в Вермахт и отправлен на Восточный фронт, где не раз подвергался наказаниям за «высказывания, подрывающие боевой дух армии». Тяжело травмированный фронтовым и тюремным опытом, измученный запущенной болезнью печени, он в 1945 году, пройдя 600 километров пешком, вернулся в Гамбург. Там он написал крохотный текст, всего на полторы страницы, – «Поколение, которое ушло, не попрощавшись». В нем он с отчаянной решимостью воспевает поколение, лишенное прошлого, которое словно оторвало снарядом. К нему уже были неприменимы законы психологии – то ли из-за его травмированности, то ли от непостижимости произошедшего, то ли в результате грубого вытеснения этой трагедии из сознания. «Поколение, которое ушло, не попрощавшись» – это манифест «часа ноль». «Мы – поколение, оторванное от мира, лишенное глубины. Наша глубина – бездна. Мы – поколение, лишенное счастья и родины, поколение, которое ушло, не попрощавшись. Наше солнце – узкий луч, наша любовь жестока, в нашей юности не было юности».[14]
Рапсодический текст Борхерта, своим ритмом напоминающий монотонные удары тяжелого молота, проникнут эйфорической дезориентированностью. Автор не без гордости изображает холодное бесчувствие. Его поколение слишком часто прощалось с мертвыми, чтобы испытывать при этом какие-то чувства; в самом деле, имя этим прощаниям – легион. В заключительных строках текста говорится о силе, которую хотел найти в себе для будущего даже этот смертельно больной молодой человек: «Мы – поколение, не вернувшееся домой, потому что нам некуда было возвращаться. Но мы – поколение, прибывшее в конечный пункт. Может, этот пункт – совершенно другая, новая планета, новая жизнь. Жизнь под новым солнцем, с новыми сердцами. Может, мы прибыли в новую жизнь, к новым радостям, к новому богу. Мы – поколение, которое ушло, не попрощавшись, но мы знаем, что нам принадлежит если не будущее, то во всяком случае конечный пункт».
«Поколение, которое ушло, не попрощавшись» – это поэтическая декларация основных жизненных принципов уцелевших в катастрофе, которые не имеют душевных сил, чтобы оглянуться назад. Шокирующий отказ многих немцев задаваться вопросом, как такое могло произойти, здесь возводится в ранг доктрины. Пережитое становится tabula rasa, свободным местом для новых записей, для «нового бога». Конечным пунктом на новой планете.
Слово «вытеснение» – своего рода эвфемизм. На самом деле это осознанная программа, решительное подведение черты и упоение новым стартом. Вольфганг Борхерт прекрасно понимал, что tabula rasa – это иллюзия. И чтó такое мучительные воспоминания, ему тоже не надо было объяснять. Забвение – вот главная утопия тех дней.
Написанное в конце 1945 года стихотворение Гюнтера Айха «Инвентаризация» приобрело даже статус своеобразного манифеста. Человек перечисляет свои пожитки, свое «приданое» для новой жизни:
Вот моя фуражка,
вот моя шинель,
вот моя бритва
в холщовом мешочке.
В моем подсумке пара
носков шерстяных
и что-то, о чем
не скажу никому.
Вот мой блокнот,
вот мой дождевик,
вот мой утиральник,
Это стихотворение благодаря своей вызывающей лаконичности стало хрестоматийным примером послевоенной литературы. Представители так называемой литературы руин отвергали пафос, потому что сами когда-то злоупотребляли им и теперь чувствовали себя жертвами самообмана. В руинах лежала и способность испытывать восторг. Люди теперь предпочитали лишь самое простое и свое собственное, то, что можно положить на стол, – таково было лирическое воззвание «скептического поколения», как окрестил это поколение с его ментальной амбивалентностью в 1957 году социолог Гельмут Шельски, что вызвало громкий резонанс. Лирическая инвентаризация Гюнтера Айха тоже обходит стороной воспоминания: автор не берет с собой в новую жизнь ничего, кроме недоверия и самых простых вещей – шинели, карандаша и дратвы (и чего-то, «о чем не скажу никому», – слова, которые являются, по сути, ключевым моментом стихотворения).[16]
Марта Хиллерс в своем дневнике тоже занималась «инвентаризацией». Этот дневник приобрел известность благодаря холодному лаконизму и предельной откровенности, с которой Хиллерс описывала шквал изнасилований, обрушившийся на немецких женщин с приходом Красной армии. «Час ноль» остался в ее памяти как непрекращающийся сексуальный террор. Когда наконец все было позади, она 13 мая подвела итог: «С одной стороны, дела мои не так уж плохи. Я свежа и здорова. Физически совершенно не пострадала. У меня такое чувство, что я приобрела важные для дальнейшей жизни качества и свойства – что-то вроде перепонок для плавания в навозной жиже. Я вписываюсь в окружающий мир, я не боюсь испачкаться… С другой стороны – одни минусы. Я не понимаю, зачем мне жить дальше. Я никому не нужна, я просто торчу на месте и жду, не вижу перед собой ни цели, ни задач». Она проигрывает в уме несколько вариантов: уехать в Москву? Стать коммунисткой? Или художницей? Ни один вариант ее не устраивает. «Любовь? Любовь втоптана в грязь… Искусство? Оно для тех, у кого есть к нему призвание, а я всего лишь жалкий ремесленник и должна довольствоваться этой скромной ролью. Единственное место, где я могла бы быть полезной и желанной, – это узкий круг друзей. Остальное – просто ожидание конца. И все же жизнь, эта странная и темная авантюра, меня манит. Я продолжаю жить хотя бы из любопытства. И потому, что мне приятно дышать и чувствовать свое здоровое тело».[17]