Литмир - Электронная Библиотека

Характеризуя восстание в Варшавском гетто, авторы «Черной Книги» осмелились написать, что это была борьба «за честь и славу всего еврейского народа», трактуя, мол, этот народ как некую целостность, без классовой и социальной дифференциации, и, хуже того, в главе «Заговор» с «подозрительной, чрезмерной подробностью излагают расистские теории Гитлера», «цитируют бредовые замыслы Гитлера и его пособников о порабощении мира и искоренении коммунизма, предоставляя авторам этих планов самую широкую трибуну»[180]. Едва авторы «Черной Книги» попытались расширить круг проблем и связали злокозненный «еврейский вопрос» с глобальными чудовищными преступлениями нацистов, они тут же, на взгляд следствия, впали в грех почище национализма: оказались «пропагандистами» нацистских теорий и планов. Мое поколение, еще по 30-м годам, хорошо помнит, как безжалостно каралось «предоставление трибуны» врагу!

В 1964 году, вскоре после отстранения Хрущева, в Политиздате должен был выйти сборник моих эссе «Безумству храбрых». В одном из них в перечне героев недавнего прошлого я упомянул Анну Франк. Подписанную уже к печати верстку книжки задержал заместитель главного редактора, некто Харламов, в недавнем прошлом заметная фигура режима, смещенный в связи с падением Никиты Хрущева. Он приказал изъять из текста имя Анны Франк. «Пусть заменит ее каким-нибудь вьетнамцем!» — сказал он заведующему редакцией. Каким — неважно. Не так уж важно, что вьетнамцем, можно и кубинцем, монголом, словаком, кем ни попадя, — главное, убрать Анну Франк. «Нашел героиню! — глумился он, узнав от заведующего редакцией о моем несогласии на купюру. — Пересиживала на чердаке, тряслась от страха!..»

Был у меня и другой договор с издательством, на книгу, в которой издательство было заинтересовано, я в тот же день раздобыл деньги и пришел в издательство, написав, что разрываю и этот договор, возвращаю аванс и категорически возражаю против выпуска «Безумству храбрых» без имени Анны Франк. Спустя время моего «цензора» простили и повысили, нашли для него новое достойное место. А сборник эссе вышел, сохранив дорогое миллионам людей имя Анны Франк. Но какая же яростная нелюбовь, какое предубеждение должны были сотрясать все существо чиновника, который стал гонителем Анны Франк спустя два десятилетия после ее гибели, приняв от расистов эстафету ее преследования.

Я намеренно мало пишу о «Черной Книге», занявшей так много места в протоколах допросов и очных ставок: чувство брезгливости, а порой и чувство юмора не позволяют всерьез спорить с явными нелепостями и дешевой демагогией. Но брошенным в тюремные камеры не до юмора, большинство из них не причастно ни к нью-йоркской «Черной Книге», ни к изданию, которое готовилось у нас. Тем не менее «Черная Книга» могильной плитой ложится на всех без исключения, ведь у следствия нет намерения устанавливать конкретную вину каждого — обвиняют скопом, скопом судят, скопом же ведут к уничтожению.

Аргументы те же: кто позволил заполнить сотни страниц летописью еврейской боли и страданий, о потерях других народов говорить попутно, не подчеркивая на каждой странице и всякий раз, что другие потери страшнее и опустошительнее, чем гитлеровский геноцид еврейского населения страны? Не для того ли в «Черной Книге» исследуются антиеврейские декреты и законы Гитлера, чтобы таким образом выделить евреев, изобразить их главным врагом нацизма, а отсюда, как заключили на Лубянке, только шаг «до выделения евреев как ведущей силы в движении сопротивления гитлеризму»[181]?

Нелепость, демагогия, но она действует, становится исповеданием веры следовательских бригад Комарова, Лихачева и Гришаева, поднимает их вульгарное юдофобство до некоего подобия социальной, философской веры. Так и полуинтеллигентным экспертам легче было вынести свой приговор «Черной Книге»: «Книга в целом по своему содержанию является националистической и, следовательно, глубоко порочной в идейном отношении»[182].

Не забудем, что «Черная Книга» была осуждена Инстанцией (Щербаковым и Александровым) и Лубянкой как составная часть «еврейского заговора» в то время, когда еще лилась кровь на фронтах и не остыли пепелища на месте сожженных городов, сел и местечек, когда ссорить мертвых разной крови, еще не похоронив их, могли только подонки, равно безразличные к страданиям людей всех национальностей. Подонки, только еще входившие во вкус депортации малых народов. Тюремщики, не находившие особой беды ни в гитлеровских декретах, ни в фактах злодейств, собранных в «Черной Книге». Финишная черта войны, принесшая торжество советскому народу, а с тем триумф Сталину и гибель Гитлеру, как ни парадоксально, вывела политику и идеологию того и другого на близкие рубежи.

Предчувствуя беду, но еще не вполне осознавая ее масштаб, сломленные истязаниями подследственные привыкли к мельканию слова «национализм» в протоколах допросов. Но скоро наступило отрезвление, большинство арестованных отказалось от признания в национализме. Даже Давид Бергельсон, человек несколько старомодный, ошеломленный той жизнью, с которой столкнулся, переехав в Советский Союз в середине 30-х годов, облек свое признание в национализме в форму, которая снимала с отдельной личности эту вину как криминальную, наказуемую. Привожу его вступительные слова на судебном допросе 8 мая 1952 года, в первый день судоговорения, привожу без правки, со всеми возможными шероховатостями: едва ли судебное заседание записывали парламентские стенографистки.

«Я должен сказать, что еврейская религия неотрывно связана с национализмом. Она отличается от других религий и поэтому не могла распространиться на другие народы и связана только с еврейским народом. У нас, у евреев, страшно много молитв, и если собрать все эти молитвы, а они имеются на каждый день: и на праздники, и на заутрени, и отдельно для кладбища, то я думаю, что они займут на судейском столе столько места, сколько занимает это дело об антифашистском комитете. [Напомню, что перед судьями лежало 42 объемистых, в сотни страниц, следственных тома. — А.Б.]. И молитв, где человек молится за себя, считанное число, а во всех других евреи молятся за народ и за потерянную страну.

Я говорю это потому, что нельзя быть религиозным, то есть синагогальным, петь у кантора и не заражаться национализмом, нельзя сказать, что человек, который в детстве молился, особенно у кантора, свободен от национализма»[183].

Перед судьями разворачивалась неторопливая, поразительная по душевной высоте и искренности исповедь гражданина и художника, но едва ли судейский генеральский «триумвират» мог подняться на эту высоту вслед за мыслью Бергельсона. Не мог и не хотел. В размышлениях обвиняемого, в его попытке взглянуть па все пережитое, по его выражению, «через лупу», не прощая себе ошибок и заблуждений, судьи расслышали только несколько долгожданных слов о «человеке, носящем национализм в крови». Бергельсон опрометчиво — для атмосферы судилища — назвал «национализмом в крови» многовековую мечту народа о своей, некогда потерянной земле, о родине, о земле обетованной. Чувство естественное и здоровое, которого не убоится ни ирландец, затосковавший по исторической родине, ни эмигрант-армянин, ни татарин, сталинским разбоем отторгнутый от Крыма; в евреях это чувство болезненно обострено сознанием навсегда потерянной земли, тысячелетиями не личной, а именно национальной бездомности.

Фантастическая сцена разворачивалась на глазах у судей и обвиняемых: главный судья учил судей политграмоте, настаивал на том, что он, Бергельсон, «вообще не может быть литератором, если находится вне политики, не отображает какое-то политическое течение.

— Я никакого политического течения не отображал, — сказал Бергельсон.

вернуться

180

Там же, л. 36.

вернуться

181

Следственное дело, т. XXV, л. 35.

вернуться

182

Там же, л. 11.

вернуться

183

Судебное дело, т. 1, л. 2.

67
{"b":"887366","o":1}