И Виктору в голову запали слова священника: «Если делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех».
Надо же! Живущий во мне грех сам мною руководит и делает всё, чего я не хочу. Не очень ясно…
Витя силился понять, но неотступный образ Варежки — бледной, с тяжёлыми синими пятнами под глазами и пронзительным взглядом занимали всё его мыслительное пространство.
Когда он вышел из храма, то почувствовал, что будто спустился опять на землю — сырую, холодную, с мокрым снегом в тени сосен и умирающей малышкой в проклятом инфекционном отделении.
Но теперь он был уже другим: кто-то родился в нём, какой-то неясный ещё раб Божий Виктор, который знал теперь о Боге кое-что, что мыслям было недоступно. Зато этот новый кто-то толкал из грудины ум, который покорно «генерировал» новые мысли: «Господи, помоги! Я знаю, что Ты можешь всё. Я знаю, что Ты можешь, а я не могу. Но, если Ты создал её, то оставь её жить, оставь её нам, потому что мы любим её. Если её заберешь, то убьешь сразу троих. Я знаю, что Ты добрый. Я видел это в церкви. И я верю, верю, верю!»
Когда он вернулся в больницу, Варежка была в сознании.
Вначале она даже силилась поговорить, иногда взгляд её наполнялся даже скукой, какая одолевает ребенка, вынужденного оставить на время главную свою страсть — изучение и постижение мира вокруг.
Не долго споря, Виктор Николаевич убедил жену съездить домой, поесть, помыться и выспаться — так тяжело она выглядела теперь.
Сам же он весь день просидел возле Варежки, которая иногда проваливалась в себя. Витя, сидя рядом с нею, так пристроился, чтобы головою прилечь рядом с её головой. И даже из этого бездонного состояния она всё хотела улыбнуться ему, как и он хотел бы улыбаться Богу из своего бездонного состояния.
В ночь ему пришлось уйти, а утром опять умчаться на работу — талые воды хранили свои каверзы для железнодорожного полотна.
На прощание он обнял её так тепло, как никогда и никого не обнимал.
— Мне нужно идти.
Варежка вздохнула и кивнула в ответ.
— Я буду ждать тебя, — пробормотала она.
— Ты, главное, выздоравливай, — улыбнулся он сквозь тягостную тревогу. — И не кушай больше помногу пельмени эти.
— Папа, — прошептала она на прощанье. — Теперь я не худая?
— Что? — переспросил отец.
— Я думала, что если съем все пельмени и пирожки…
— Что? — вскочила мать.
— Жареные пирожки. От них же поправляются. Я думала, что больше не буду непоношенной змеёй, и папа опять будет меня любить и разрешит писать для него стихи.
Виктор удивленно отстранился от неё, вскользь глянул на жену строго, потом поднялся, растерянно огляделся, будто оказался в этой комнате внезапно, и, внимательно осмотрев дверь, вышел вон.
В больничном дворе он отыскал самое укромное место, которое находилось совсем близко — между глухой стеной «инфекционки» и зданием морга, подошел к могучей сосне и через руку уперся в ствол дерева лбом.
Варежка съела всё, что только могла в себя впихнуть. Какие-то пирожки, какие-то пельмени. Мясо, тесто. Что же она делала? Она просто хотела быстро поправиться, чтобы он любил её, как раньше… Но он никогда не переставал её любить! Или переставал?
«Господи!» — подумал Витя. — «Это не ты сделал… Это я!»
Душа его зашевелилась внутри, и нервы в грудной клетки снова стеснили дыхание.
Виктор оторвался от дерева, будто на него снизошло озарение, всмотрелся в многосложный рельеф коры.
Надо идти.
Он быстрым шагом вернулся обратно ко входу в «инфекционку», обогнул крыльцо и через больничный парк пошёл к выходу со двора.
У церкви, на деревянной скамейке, сгорбившись и оперевшись локтями о колени, сидел священник и рассеянно рассматривал бетонную плитку под ногами.
Выйдя на церковную площадку, Виктор громко потопал, сбил снег с обуви и подошел к скамейке:
— Вы позволите? — он устало присел рядом и тоже опёрся локтями о колени.
Священник только молча кивнул в ответ, снял очки и одной щепотью помассировал глаза. Потом вздохнул устало и спросил:
— Как вы? Разобрались?
— Наверное, — задумчиво ответил Виктор. — Наверное, я не мозг и не нервы, и не эти… субличности. Я душа. Верно?
— Нет, — качнул головой священник. — Вы не душа.
Виктор промолчал. Он не мог видеть дальше Вариных глаз, не мог помнить больше её ручек, и чувствовать глубже её болезни, угрожающей смертью. Поэтому он только перевёл рассеянный и задумчивый взгляд с плитки, которая лежала перед ним, на ту, которую перед собою рассматривал батюшка.
И тот счёл такое движение заинтересованностью.
— Вы не тело и не душа. Вы… — он опять вздохнул, задумался. — Вы видите в себе помыслы, видите чувства, которые отражаются на работе нервов. Иногда вы можете увидеть душу, иногда нет, когда примете работу нервов за проявление души. Но вы никогда внутри себя не увидите себя.
— Почему?
— Как вы не видите своего лица, так вы себя и духовно не видите. Вас, в широком смысле говоря, не существует. Вы свой образ просто выдумали, но ваш образ — это не вы. Вы — точка в безграничном пространстве, но точка, в которой собрана вся воля выбора.
— То есть… Кто я?
— Вы человек.
— Человек… — бормотно повторил Виктор сам себе почему-то с удивлением.
— Но вы… — священник устало поднялся, сложил очки и привычно сунул их во внутренний карман куртки. — Вы не копайтесь в этом. А то знаете… заблудитесь в этих лабиринтах и последуете за Ницше, который убил в себе Бога. А от того сошёл с ума. Святые отцы решительно требуют отсекать самокопание, слишком много внутри нас ложного. Даже чужого.
— Как чужого? — Виктор тоже поднялся.
— Помыслы, например…. Мысленные прилоги, так сказать, мысли. Святой Исаак Сирин разделяет их на четыре группы: те, что возникают под действием вожделений, те, что от естества, те, что от памяти и… от бесов.
— От бесов?
— От бесов. Сами же видите, как сложно устроена человеческая личность. Всё на нее влияет. И нечто чуждое и враждебное в том числе.
— То есть бесы?
— Да… То есть бесы. Этот мир заражён, не верьте ему.
Священник кивнул на прощанье, воспользовавшись Витиной задумчивой паузой, и устало побрел к выходу.
Витя за ним.
Вскоре Виктор Николаевич снова вернулся в запретную зону инфекционного отделения.
— Ты пришёл? — пробормотала Варежка. Ей стало заметно хуже.
— Да, я ездил в центр посёлка, — и он вынул из пакета большой набор фломастеров и альбом, положил на прикроватную тумбочку, присел на скрипучую табуретку рядом с Варежкой и отдельно, с торжественностью, вручил ей маленький розовый блокнот, украшенный наклейками с пони и бабочками: — А это для стихов!
Он улыбнулся, как мог, и от собственной душевной теплоты заволновался, дыхание его снова отяжелело, а в грудине снова задрожали невидимые ниточки. И до того жгуче отдались в левое плечо и руку, что он хорошенько растер мизинец, от той жгучести немеющий и будто пронзаемый иголками.
— Я больше не змея?
— Не-ет… Нет! И не была никогда змеей. Это… Это я так… Это я ошибся. Ты — человек, — Витя растерялся и, чтобы спрятать свое волнение, переключился на фломастеры. — Вот, смотри, здесь двадцать четыре цвета.
Но Варежка не обратила на них внимания, а только украдкой прикоснулась к папиной руке.
Неуверенное вешнее тепло разлилось по югу области, даря надежду, но ещё не победив зимы. И остатки снега поползли в низины, наполняя их мутными водами. А те, растопляясь робким теплом, небесными парами устремились ввысь, плотня и утежеляя атмосферу внезапно. Обыкновенно это порождает сугубые ветры.
И по всему югу разыгралась жуткая буря, несущая колкие снежинки, смешанные с дождливыми слезинками весны, и рвущая облака, кроны деревьев, крыши и провода.
Работы прибавилось, и Виктор Николаевич убыл надолго.