Как-то вся история России заглянула мне в камеру, когда я на 1-е Мая — праздник трудящихся — увидел пьяное улыбчивое лицо прапорщика в… голубом праздничном мундире.
Ну как тут обойтись без поэзии:
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ…
Все та же лермонтовская страна — страна голубых мундиров, страна рабов, терпящих по триста лет, чтобы восстать в ослеплении, а потом опять погрузиться в терпение на очередные триста лет. Я не хотел бы, чтоб это поняли как презрение к русскому народу. Шевченко писал о «миллионах свинопасов» в казацком вольнолюбивом народе, о гетманах — «варшавском мусоре, подножье Москвы». Но когда я слышу сейчас опять о богоизбранности, мессианской роли русских, мне становится не по себе. 300 лет монгольского ига, 300 лет самодержавного, 60 — пока — советского. Зачем русские патриоты мечутся между низкопоклонничеством перед Западом и шовинистической гордыней своей… чем гордятся?
Обе крайности — проявления комплекса националы ной неполноценности. У Лермонтова, Чернышевского, Герцена, Сахарова этого комплекса нет. Да и зачем он русским? Это же национальная ущербность — мессианство, слепая национальная любовь и гордыня.
Первое, что я узнал в Москве, было известие о суде над философом Егидесом. Я знал о нем лишь то, что он написал работу о смысле жизни — одну из трех, что появились на эту тему. Чувствовалось по этой работе, что автор думает и понимает всю значимость проблемы, так долго считавшейся религиозной псевдопроблемой.
Егидеса посадили в обычную психушку («идеи величия и реформаторства»; он написал проект устава КПСС и Конституции, а также «клеветнические» статьи «К основным направлениям социализма» и «Единственный выход»).
Москвичи обсуждали статью А. Михайлова «Соображения по поводу либеральной кампании 1968 г.» — критика либеральной оппозиции — в частности, Инициативной группы — с позиций социал-демократического марксизма. Многое из замечаний автора мне показалось верным, но даже верное написано таким снисходительным тоном, с изрядной дозой догматизма, с непониманием политической значимости законничества и морализма движения и со склонностью х подполью. Эти ошибки смазали все то близкое, что было в статье для многих, разделяющих сходные с михайловскими позиции. Совершенно возмутительной была фраза о бесноватости, истеричности демонстрации 25 августа 68-го года. Не понимать значения вспышек морального негодования — означает стоять на позициях плоского рационализма, прагматизма. Михайлов не понимал всей значимости — на этапе разрастания оппозиции в среде специалистов — идейности, бесстрашия, морального протеста и правосознания в стране бесправия.
Все это ослабило силу его тезиса о том, что многие участники мистифицируют социальные корни демократического движения: противоречия между уровнем производительных сил и бюрократической системой распределения, организации и управления, в классовом отношении — между научно-технической и гуманитарной интеллигенцией, специалистами и бюрократами. Мистификация состоит в трактовке движения как чисто морального протеста, внеклассового. Михайлов совершенно точно указал на то, что борьба за общенародное право — свободу слова, убеждений, мысли — есть узко классовая позиция, т. к. без требования самоуправления на предприятиях, без права на забастовки, без указания на желаемую форму управления государством — хозяйством, армией, культурой — это выражает в общенародных потребностях интеллигентское начало: интеллигенция не может творить без свободы мысли, слова, печати, организаций.
Однако товарищ Михайлов столь традиционен в своем марксизме, что даже стилем своим, формой полемики отталкивает от себя: «Морализаторство, юридическое крючкотворство, громкие фразы» (преувеличение ошибок движения, нарочито оскорбляющее), «это — разлад и деградация» (о пассивных либералах; по моей терминологии — просто либералах), «действия их носят объективно… провокационный характер» (об активных либералах, т. е. демократах).
Так как все мои друзья возмущались его статьей («сидит у себя в углу, молчит в тряпочку, ни черта не делает и гордо поучает и смеет разбрасывать обвинения, рекомендовать теоретические исследования по домам, не высовывая носа из норы»), я пытался его защищать. Нужно перешагнуть через снобизм «теоретика», «ученого марксиста», через его неумение мыслить конкретно: без «истерических демонстраций», шумной, открытой части айсберга самиздата все остальное будет развиваться очень медленно и в подпольно-авантюрном направлении. И тогда видно рациональное в его критике. В самом деле, почему мы не публикуем материалов о забастовках, почему не свяжемся с бунтовщиками г. Новочеркасска, г. Прилук и т. д.? Я лично передал в «Хронику» три сообщения о рабочих забастовках на Украине, но их не опубликовали, т. к. «это политика, а политикой мы не занимаемся». Почему право на забастовки менее существенно, чем право на свободу совести? Потому, что оно вторично, зависит от других прав? Но это регуляторы отношений между рабочими и государством, регулятор производственных отношений, шаг к самоуправлению, специфически пролетарское оружие за права, наиболее понятное рабочим. Преимуществом ли является «идеальность» свобод, которых хотят интеллигенты? Да, поскольку в свободе мысли и ее выражения — политическая предпосылка национальных и экономических свобод. По абстрактная, идеальная свобода бессильна в своей «чистоте», если она не «затрязнится» материальными свободами — свободой выборов, забастовок, массовых организаций, правом контроля масс за руководством.
Демократическое движение затрагивает все материальные свободы, но слишком недостаточно.
Снобизм слов П. Якира о том, что его не интересует, идут ли за нами массы, выражает как раз индивидуализм и интеллигентский анархизм демократов.
У украинских патриотов нет этого снобизма по отношению к массам. Наоборот, здесь можно встретить преувеличенное поклонение массам в форме абстрактной, мистической любви к нации. Но это не мешает патриотам Восточной Украины быть оторванными от нации, народа живого, — из-за культурничества, филологизма, аполитизма, непрактичности.
У русских демократов и у восточно-украинских патриотов общее — абстрактность сознания, мистифицированность политической направленности. Эта абстрактность особенно видна у «либеральных марксистов» (т. е. немарксистов), например, у Роя Медведева. Медведев с его «классовым» подходом столь же далек от рабочих и крестьян, как и его оппоненты — демократы и русские националисты. Его «объективизм» — нежелание мыслить до конца, нежелание уйти в «марксистскую» ересь, отойти от устарелых догм, и потому у него субъективное восприятие страны и истории, не научно-объективный анализ, а неосознанный страх перед потерей «основ» под ногами, перед будущей кровью народного бунта.
А демократы, издеваясь над его несмелостью мысли и либеральных надежд на смягчение власти, ее эволюцию, разделяют его формальную аконцептуальность, беспрограмность, неполитичность (т. е. «объективно-исторический» анализ) — основы его иллюзий.
Я сам в себе нес этот «первородный грех» интеллигента: рефлексию, абстрактность, отчужденность от быта, материи жизненной практики, миф чисто личностного протеста — и потому ощущал силу и слабость «общего» в движении сопротивления. Романтическая реакция на советскую действительность: русский монархизм, славянофильство, национализм — демонстрировали обратную сторону «первородного греха».
В самиздате появились статьи русских националистов «Слово нации» и «Три отношения к Родине». Дико как-то было читать голос из пещерных веков, клич назад, к «самодержавию, православию и народности», трем китам царизма, русского славянофильства и черных сотен. Но три кита в добрые старые времена были все же формально более приличны. А тут уже чувствовался век рационалистического «романтизма»: белая раса, «беспорядочная гибридизация», «голос крови».