Еще когда я собирался в Москву, Таня попросила, чтоб я встретился с В. Гусаровым, автором замечательных публицистических работ «В защиту Фаддея Булгарина» (Гусаров «доказывает», что Булгарин — патриот типа Кочетовых, настоящий блюститель «правильной» литературы) и «Мой папа убил Михоэлса» (об убийстве кагебистами знаменитого еврейского режиссера и актера Михоэлса).
Гусаров написал в своем обычном ироническом стиле «Слово о свободе» — ответ «Слову нации». Но заканчивает он отнюдь не иронически: «Всеобщее разложение следует приостановить не с помощью кнута и розги, а с помощью гласности».
Когда я пришел к Гусарову, он только обдумывал письмо в психушку Петру Григорьевичу — в ироническом стиле, но без сарказма, а с любовью и глубоким уважением к нему. Уже два письма он написал, а теперь решил их продолжить и сделать публичными, открыть диалог с Петром Григорьевичем о неполитическом, но более, быть может, важном.
Авторы «Слова нации» заинтересовали меня. Оказывается, они приходили к Гусарову. Гусаров описывал диалог с ними юмористически, т. е. сочетая уважение к их самоотверженности, искренности со смехом над их «романтизмом», отсутствием чувства юмора, приводящим к безвкусице словесной и идейной, к сладкому пафосу.
Эта ирония преображается в сарказм, когда сквозь сахариновую эстетизацию страшной российской истории проглядывает расизм, фанатизм церковно-монархический и мессианский. Искренность и субъективная честность не означает обязательно гуманного отношения к человеку. Наоборот, доведенные до предела, они порождают изуверски-садистское отношение к человеку. Предел этот достигается тогда, когда идея, стремление к истине не самоограничиваются сомнением в себе, в Идее, не смягчаются «безыдейной» любовью к людям и уважением в них — даже в извергах — человеческого, презрением и ненавистью к античеловечному в себе, в единомышленниках, в Идее, в ограниченности своих истин.
Насмешка над противником (а «русские патриоты» — пока не враги типа КГБ, а идейные противники демократов; но может прийти время, когда они сменят КГБ: их идеи имеют тенденцию к воплощению в реальности) носит человечный характер, если что-то ценишь в противнике и стоишь с ним на равных — и они, и мы пока узники ГУЛага, а не его руководители. «Русские патриоты» считают, что власть мягче относится к нам, а мы думаем обратное. Так или иначе, сажают и тех, и других. А то, что на верху есть люди, симпатизирующие им или нам (есть ли они? Медведевы верят, я — нет), этически не столь уж важно: условия спора, идейной борьбы у демократов и руситов этически одинаковы.
Я остановился на этом вопросе потому, что проблема моральности выступлений против противника, сидящего в лагере, возникает постоянно.
Когда группа Фетисова — Антонова написала гнусную фашистскую работу, в которой солидаризировалась с властью, с ее русским национализмом, расизмом, то в самиздате появилась злорадная статья о сумасшедших, заслуживших от родной и близкой им власти тюрьму.
«Хроника» осудила злорадство антифашиста, ставящее его на уровень Фетисова и Антонова.
Как всякая практическая моральная проблема, эта не имеет формулы решения. Вот некто призывает резать крымских татар, евреев, украинцев, русских, арабов, кого угодно. Более того, власть проповедует в это время то же. Моральное чувство требует ударить по погромщику, парализовать его человеконенавистническую пропаганду словом, раскрывающим внутреннее содержание пропаганды (она может оформляться в словах христианства, любви к Родине, коммунизма) точным словом — фашист, садист, расист, погромщик, изувер.
Но это слово другой, властвующий бандит может использовать против безвластного. Можно ли дать на него показания? Формулы выхода из ситуации нет и не может быть — она сама будет бесчеловечной, если создать ее. Приходится искать меру в реакции на Фетисовых, т. е., например, искать стиль, форму, слово и аргумент полемики, «недоносящие», иными словами, не пригодные для прокурора и судьи.
Вот фашист сидит с евреем в одной камере. Фашист прямо говорит, что власть — враг второстепенный, а главный — это еврей, интеллигент, либерал и демократ. Идут споры, крики, обмен оскорблениями. Но демократ получает передачу, а у фашиста ничего нет, он голодает, он болен, он умирает.
У одного моего друга возникла как-то именно такая проблема. Но решить ее было легко. И он решил по-христиански. Сложнее, когда небольшую собранную сумму приходится распределять между больным демократом и умирающим фашистом. А ты не сидишь, не видишь мучений фашиста, ты о нем лично не знаешь, он не ближний, а потусторонний тебе духовно. Все тебе враждебно в нем, в конкретном зле, а не просто в символе зла.
Как быть? Я решил эту проблему в пользу больного демократа, но всегда ощущая безнравственность своего выбора (проблема на деле еще сложнее и глубже, т. к. безнравственен сам выбор, но тут сами деньги, их нехватка создает проблему). Когда тебе сделали зло, то нравственно простить его, врага, обидчика (хотя и тут есть безвыходные теоретические ситуации). Но кто смеет прощать Сталина, ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ, Генерального прокурора Руденко — не за себя (как «фаворитов коронованного фельдфебеля» Николая I прощал декабрист Иван Александрович Анненков)? Как можно простить человека, который не тебя, а других мечтает резать? Который посадил в тюрьмы людей своим доносом — из страха, из корысти?
Этот вопрос смыкается с вопросом об отношении к Достоевскому. Гениальный писатель, мыслитель. Но и патологический русский националист с дичайшими идеями о нацменах. Когда соберешь все его высказывания о евреях, поляках, украинцах, то за величайшим мыслителем проглядывают «Протоколы сионских мудрецов».
Человек, верящий в миф о ритуальных убийствах, о борьбе евреев за власть над миром, не может внушать уважение к себе (в этой своей грани).
Спор о Достоевском велся со многими москвичами, так как они не хотели видеть его политической идеологии — только эстетику, духовные поиски (как будто не было связи между его глубочайшими идеями и его антисемитизмом).
Нежелание смотреть всей правде в глаза — зародыш мифологизации идеологии и виделения мира.
*
После Гусарова я пошел на вечеринку к В. Л. Он бывший сотрудник пионерского журнала, занимался детским литературным творчеством. Писал и подписывал письма-протесты против судов, против смертной казни и к этому времени был безработным.
На вечеринке присутствовал Владимир Буковский, вышедший совсем недавно из лагеря. Володю я расспрашивал о психушках. Я хорошо запомнил его рассказ о самом ужасном.
У тебя в психушке появляется друг, с которым можно поговорить. Он любит тебя, ты — его. Идет своеобразная взаимоподдержка. Но вдруг однажды он по секрету сообщает, что он Сталин, Наполеон или еще кто-либо. У него не было ранее даже намека на бред, на манию. Что же делать теперь? Не хочется его ни видеть, ни слышать — так страшно изменение личности. Но ты для него единственное близкое существо, он ревниво следит за тем, что ты говоришь с другими, молчишь, удаляешься от него. Начинаются сцены, и месяцами приходится делать вид, что между вами ничего не изменилось.
Страх перед тем, что и сам сломаешься психически, становится почти трансцендентным.
Личность Володи Буковского мне очень напомнила Валентина Мороза. Та же сила духа, воли, тот же личный магнетизм, личное обаяние, объединяющее людей совсем разных.
Я прочел Володе свою статью о психологических методах на допросе. Он сделал замечания о различии в психологическом состоянии свидетеля и подследственного, но в целом считал такую статью ненужной: человек сам должен решать проблему поведения, никто ему не подскажет.
Как показал опыт, он (как и многие другие уже опытные в отношениях с КГБ) был не прав. Дело в том, что те, кто впервые попадает в КГБ, часто ошибаются из-за остатков наивной веры, что в кагебистах есть что-то человечное или законническое.