Литмир - Электронная Библиотека

Я не филолог и потому не хочу проводить анализ произведения. Рассказываю лишь о своей реакции. Художественная глубина «Ракового корпуса» вначале заслонила мысль Солженицына. Радостно было, что наконец возродилась великая русская литература и достигла высоты Гоголя, Достоевского, Толстого.

И еще одна сторона, чисто художественная, поразила. До Солженицына натурализм казался мне чем-то нехудожественным и даже патологическим в некоторых случаях, он как бы подготавливал свой антипод — декаданс.

И вот «натурализм», но особенный, притчевый, потому, может быть, что вся история наша — огромная притча, включающая в себя Христовы и все, все другие притчи.

Я встретил потом человека, знавшего больницу, описанную Солженицыным. Он говорил мне, что узнал врачей и многое другое — настолько все списано с действительности, пережитой Солженицыным. Вывод из этого он делал отрицательный: «фотография».

Глупый, конечно, вывод. До чтения книги я и сам думал то же о натурализме. Но «ненатуралистическая» его, неудачная, по-моему, пьеса «Свеча на ветру» показывает, что у Солженицына особое видение мира: он не отдается воле фантазии, а через явления, детали увиденного в реальности проникает в духовное содержание целого мира. В этом, как мне кажется, и есть суть притчи. Подтверждением этого для меня являются и другие неудачи Солженицына — Сталин в «Круге первом», Ленин в «Ленине в Цюрихе». В этих произведениях есть, правда, и другая причина художественной неудачи — ненависть. Ненависть, как и другие сильные эмоции, видимо, необходимы настоящему художнику, но не затемняющие видение, прошедшие через «магический кристалл» художника, иначе это крик, или гротеск, или что-то иное, но не художественное. Гротеск может быть художественным, но он не свойственен гению Солженицына.

Мне трудно писать об этом, т. к. тут нужны особые слова, чтобы точно и ясно выразить ощущение солженицынского творчества. Таких слов я не знаю и не встречал даже у профессиональных литературоведов и критиков. Все они скользят по поверхности Солженицына, да и упрекать их нельзя в этом: пойди, подступись к загадке гения.

Много споров в нашем кругу вызвали женские образы «Ракового корпуса», особенно Вега. Мне казалось тогда, что здесь Солженицын ниже своего гения.

Когда сидишь в заключении, то образ женщины преследует тебя. Но не цельный образ, а раздвоенный — нечто далекое, таинственно-прекрасное, ослепительно-возвышенное, связанное со всем дорогим для тебя в себе и вокруг тебя, и… баба, самка, лишенная каких-либо черт, кроме одной. И не случайно Вега — Вега, т. е. Звезда, да еще с какой-то особой звуковой мелодией тайны.

Сейчас мне не кажется, что Вега — неудача. Да, она лишена черт, делающих ее живой женщиной. Это мечта зэка, и ее Солженицын выразил глубоко.

Большое значение для моего духовного развития имела мысль Шулубина: «Именно для России, с нашими раскаяниями, исповедями и мятежами, с Достоевским, Толстым и Кропоткиным, один только верный социализм есть: нравственный».

Мысль, вырванная из контекста, сразу же потускнела, т. к. не нова. Именно в контексте повести она стала для меня новой, вернее, продолжила то, что мне дал ранее Толстой. Одна из причин поражения Октября — нравственная. Пренебрежение общечеловеческими моральными ценностями, вытекавшее из абсолютизации классовости, относительности морали, привело к этическому релятивизму в теории и бесчеловечности на практике.

Вообще эта глава в повести столь же важна для меня по мысли, как глава о споре Ивана с Алешей (в трактире) в «Братьях Карамазовых» Достоевского.

Через месяцы после прочтения «Ракового корпуса» вдруг в сознании вынырнули слова Шулубина о Бэконовских идолах. И до чтения Солженицына я понимал значение мифов в советском обществе. Но Солженицын дал сильный толчок мысли в эту сторону. После Шулубина я стал внимательнее к мифам и их значению в нашей жизни, значению их в трагедии всех революций.

В «Новом мире» появилась статья Кардина о некоторых легендах Октябрьской революции, в частности, о знаменитом выстреле «Авроры», которого на самом деле не было, как не было по сути штурма Зимнего дворца — его взяли голыми руками. На Кардина напали за развенчание легенд.

Но это всё безобидные легенды. Мифы о партии, вождях, о лучшем в мире строе, о фашисте Троцком, гестаповском агенте Тито, народах-предателях, прогрессивных царях, о полководце Суворове, Ермолове-полу-декабристе (душителе Кавказа), о предателях (?) Шамиле и Мазепе и тысячи других больших и малых мифов — эти идолы и мифы небезобидные.

«Идолы театра — это авторитетные чужие мнения, которыми человек любит руководствоваться при истолковании того, чего сам он не пережил»… Всплывают в памяти один за другим идолы: Марр, сдушивший языкознание до марризма, и Сталин, уничтоживший языкознание вовсе, вместе с марристами; Лысенко, Павлов, классики марксизма-ленинизма-сталинизма; Маяковский, Пушкин и Шевченко в качестве полицейских дубинок в литературе — одни идолы. И дело не в тех, кто стал идолом. Ермилов, травивший Маяковского, использовал Маяковского в качестве идола — фильтр мысли и формы. Гениальный Павлов, Кобзарь Украины, талантливый Марр и ничтожный Т. Лысенко обращаются в идолы, если положено им поклоняться. Сама диалектика превращается в словесную эквилибристику, прячущую волюнтаризм и механицизм, метафизику и схоластику. Революционная партия стала жандармом и духовным надзирателем потому, что попыталась монополизировать власть, уничтожить диалектику общества, уничтожая свою противоположность. Диалектика истории отомстила господам диалектикам.

Толстой изучал методы борьбы бюрократии (церковной) с вероучителем.

Нужно объявить все идеи вероучителя вне критики, абсолютно истинными. Тогда любое слово вероучителя непогрешимо, можно выдвинуть на первый план ошибку или второстепенное слово, отодвинув основное, умалчивая о нем.

Нужно между паствой и вероучителем поставить специалистов по истолкованию премудрости, не доступной простому люду. Интерпретаторы-богословы или пропагандисты, философы и секретари по идеологии, политруки, манипулируя со священным текстом, без труда докажут, что из любви к ближнему нужно его жечь на костре, а «смычка рабочих с крестьянами» означает насильственное превращение крестьянина в коллективизированного крепостного, преследование униатов и баптистов — свободу совести, антисемитизм и депортация народов — интернационализм, дважды два — чего угодно и т. д. и т. д.

Читая об идолах у Солженицына, видишь, что это все уже было — у Толстого, у Бэкона, а дальше, вглубь истории, — мифы, застилающие глаза, искажающие опыт.

«Истина должна быть конкретной» — этот догмат марксизма превращен в схоластический, с помощью метафизической «диалектики». Сегодня это отказ от какого-нибудь принципа марксизма («изменилась действительность»), завтра же — игнорирование факта, т. к. он отрицает «генеральную линию партии».

Всеобщая ложь использует правду и ложь, абсолютное и относительное, гений Маркса и ничтожество Хрущева, искренность молодежи и корыстность буржуа, все пороки и достоинства людей. А над и под всем этим — страх. «В серых тучах — навислое небо страха».

Государство лжи, страха, мелкобуржуазной корысти — логическое развитие татарско-монгольского ига, прогрессивных параноиков Ивана Грозного и Петра Великого, огосударствленной церкви, автократии, опричнины.

После «Ракового корпуса» прочли «Пасхальный крестный ход» и «Крохотные рассказы».

Здесь открылась почти не увиденная в «Раковом корпусе» сторона мысли Солженицына — христианство.

И оно выявило себя даже в языке — в слове и построении фраз. Фальшь слова преодолена отошедшими, казалось, навсегда, словами и оборотами. Притчевость стала еще более осознанной.

«Воистину: обернутся когда-нибудь и растопчут нас всех!» — это о хулиганах-атеистах.

И насколько все опять точно, натуралистично…

Мы совсем недавно, перед чтением рассказа, видели с женой крестный ход в Киеве, у Владимирского собора, — еще более гнусные картины издевательства молодых хулиганов над верующими.

39
{"b":"886614","o":1}