Литмир - Электронная Библиотека

Немного поддерживали песни Александра Галича и Высоцкого. У Высоцкого понравилось несколько песен — политических либо передающих атмосферу духовного разложения общества. Галича принял целиком.

На первый взгляд, Галич отражал основное — пессимизм интеллигенции нашей страны. Именно это и привлекло вначале к нему. Но, слушая его день за днем, мазохистски наслаждаясь трагедией абсурда нашей революции, издевательствами над всеми «святыми словами», я опять пришел к вере в простейшее, человеческое, в то, что так любил у Ремарка и у Генриха Белля: живого человека, его любовь, товарищество, кусок хлеба, в прекрасное в человеке, в природе, искусстве.

У Высоцкого отталкивало падение в мир блатных, блатной жаргон ради жаргона.

Когда Галич использует жаргон и мотивы блатных песен, то он отражает то, что вся страна пронизана лагерями и тюрьмами, вся страна под полицейским надзором и отношение каждого к милиции и КГБ близко отношению вора к милиционеру. На самом деле и это лишь поверхностный слой песен Галича.

Глубже — философское значение блатных мотивов. Уголовник, сидящий в тюрьме или лагере, если он не просто подонок, мечтает о самых важных для человека вещах, элементарно-человеческом, на которое надстраивается утонченная культура, высоко духовное: воля (свобода), уважение к себе и товарищам, женщине. Уголовник в лагере не только вне прав, но и вне условностей официальной лжи. В лагере все обнажено — вот угнетенные, вот угнетатели, вот стукачи (не хотелось бы преувеличивать достоинств лагерной жизни — и там есть ложь, условности, рабский труд, но легче уйти от социальной фальши, найти товарищей, которые не продадут. Именно здесь падение человека — падение без маски. Зато, если ты человек, все твои достоинства выпячиваются, твое человеческое просвечивает через самые незначительные поступки).

Увлечение абсурдом, литературным, модерном естественно сочеталось с увлечением сюрреализмом и абстрактной живописью.

Мне лично сюрреализм нравился мало из-за моего чрезмерно рационалистического сознания, но Линке и Шагал просто завораживали своей близостью.

У Линке — «Крыши кричат», крик муки поляков во время войны, переданный криком разрушенных зданий Варшавы.

У Шагала — непессимистический сюрреализм, и потому Шагал тоже стал духовной опорой.

Абстракционизма я не воспринимал и не воспринимаю. Бели что-то и нравится, то на чисто сенсорном, недуховном уровне, как нравятся блики солнца на листьях, на воде, как нравятся замысловатые корни деревьев.

Возрастающий скептицизм и нигилизм, отчаяние привели к тому, что любовь к Евангелию сместилась к Екклезиасту, а затем к Откровению святого Иоанна. К последнему, правда, интерес был недолговременен — что-то уже патологическое мне виделось тогда в нем.

Спасло меня от окончательного поглощения души апокалиптическим видением мира, от цинизма и нигилизма то, что мне удалось, наконец, найти тему, связывающую мои математические и философские интересы.

Как-то на семинаре Антомонов рассказывал о критериях самоорганизации, предложенных американским кибернетиком Ферстером. Антомонов развил эти идеи. Выступил я и указал на чрезмерный схематизм, формализм, бессодержательность предложенных критериев. В ходе полемики пришлось выдвинуть свою программу исследований организации, свое определение организации. Исходным для меня был тезис, что если хотя бы элементы философии можно развить до уровня науки, то такая философия имеет право на существование. Иначе это схоластика, а не философия.

Дискуссия с Антомоновым длилась с месяц. И постепенно мне удалось сформулировать свои основные тезисы об организации и информации.

Основным недостатком многих кибернетических теорий является то, что вверх ногами стоит соотношение математической и содержательной частей теории. «Нормальные» естественные науки шли от описания к содержательной теории явления, и лишь при достаточно развитой содержательной теории появлялась формализация, математизация теории, которая в свою очередь позволяла углублять представление о явлении.

Математическая теория информации была разработана на основе технических систем связи и описывает, в основном, количественную сторону информационных процессов. Я не встречал ни одного плодотворного применения теории информации для изучения живых систем.

Связав понятия информации и организации, опираясь на теорию отражения, намек на которую был дан Дидро и немного развит Лениным, а потом философами-кибернетиками, мне удалось посмотреть на информационные процессы под другим углом зрения.

После наших философских споров мне удалось немного формализовать, математизировать часть своих философских идей об организации и информации. Удалось, в частности, вывести новую формулу количества информации, принципиально отличную по содержанию от классической, но чисто математически оказавшуюся обобщением ее.

Исходя из этой формулы, удалось математизировать еще ряд содержательных моделей организации и информационных процессов.

Антомонов очень заинтересовался моей работой, т. к. его интересы были тематически близки моим.

Договорились написать вдвоем полуфилософсхую, полуматематическую работу по теории организации и информации (обе теории слились у нас в нечто единое).

Случайно я прочел критику идей философа Богданова, которого Ленин разгромил в работе «Материализм и эмпириокритицизм». Оказалось, что Богданов после революции развивал «Всеобщую организационную науку, или тектологию». Прошло около года, пока удалось достать его книгу. Философская часть мне не понравилась, т. к. была слишком механистической.

Но зато Богданов предвосхитил некоторые постулаты кибернетики. Кое-что показалось полезным для моей работы.

И еще один для меня важный вывод сделал я из его книги. Если философ достаточно оригинален и умён, то сколь бы далекой ни была от тебя его философия, всегда можно найти в ней то, что даст толчок собственной мысли.

Вначале работа шла очень хорошо. Дискуссии с Антомоновым, доклады, статья.

Но потом вышло первое недоразумение с Антомоновым. Он, не спросив меня, пригласил журналиста. Тот предложил написать обо мне, о моих работах в разделе «Трибуна молодых ученых». Я вспылил и резко ответил журналисту, что научно-популярные журналы профанируют науку. Он растерялся. Пришлось извиниться и объяснить уже спокойнее, что работу я не довел до конца и что поэтому ее пока нельзя популяризировать. Журналист ушел.

Антомонов заявил мне, что ни одна тема не может быть разработана до конца и моя «честность» приведет лишь к тому, что я вообще ничего писать не буду. Вторым доводом было благо лаборатории: выход в популярные журналы помогает приобрести вес в обществе, т. к. статьи в специальных журналах читают только узкие специалисты. Я язвительно напомнил ему Амосова, который постоянно заманивает журналистов, презирая их. Когда ожидается в отделе биокибернетики журналист, то в ту комнату, в которой он будет беседовать с кем-либо из сотрудников Амосова, переносят самые сложные, внушительные машины, чтобы воздействовать на фантазию журналиста: вот, дескать, каков у нас уровень техники, не то, что у «простых» биологов. Антомонов смеялся вместе со мной, но пытался доказать, что у него другой, неблефовый подход к газетчикам.

*

Через несколько месяцев появилась журналистка из «Науки та життя». Она раскопала где-то сведения о «чуде на Саперной слободке» и хотела, чтобы это чудо прокомментировали кибернетики (у обывателей кибернетик обозначает высшую ступень учености; математик внушает почтение тем, что способен решать ужасно сложные задачи, но он не чудодей, а некий оторванный от жизни чудак). Я расспросил о ее взглядах на «чудеса». Она оказалась верящей во все мистические чудеса, знающей множество всякого рода волшебников в Киевской области.

Несколько сотрудников института написали комментарий к «чуду». Я отрицал телекинез, но писал, что наука не должна закрывать глаза на непонятные ей явления, если эти явления не есть плод буйной фантазии.

34
{"b":"886614","o":1}