— У тебя что при свете, что без него все равно ничего не получится, — поддразнил Лешку Олежка Островков.
— А вот увидишь! Вот увидишь! — яростно завопил Лешка.
Они заспорили. А я слушал их и все ждал: вдруг сейчас откроется дверь и войдет Женька. Войдет и скажет запросто: «И я к тебе, Серега. Хорошо поступил?» Мне даже почудилось, что войди он сейчас, я от счастья даже выпрыгнул бы из постели и заскакал по комнате от счастья.
Лешка трясущимися пальцами ввернул в патрон свою необычайную лампу, и она вспыхнула таким ослепительным светом, что у меня да и у мамы, которая в ту минуту появилась в дверях, закрылись глаза.
Веревкин очень обрадовался, увидев ее. Он усадил маму возле моей постели, ребят заставил сесть вокруг и сделать вид, будто бы мы оживленно разговариваем. Только ни в коем случае не разговаривать, чтобы лица не получились уродливыми. Он пересаживал ребят и так и эдак и наконец защелкал своим фотоаппаратом.
От его манипуляций мама совсем позабыла, для чего пришла. И только несколько минут спустя вспомнила, что вошла в мою комнату, чтобы пригласить всех пить чай.
Я остался у себя один. И снова горькие мысли о Женьке не давали мне покоя.
Ребята вернулись минут через двадцать. Они просидели у меня часа два, не переставая рассказывать о новостях у нас в классе. Впрочем, говорил один наш председатель совета отряда Комиссар. Совет отряда запланировал на 20 февраля большой концерт самодеятельности в честь Дня Советской Армии; состоялась хоккейная встреча с учениками соседней школы, и мы выиграли со счетом 7:5; Нина Васильевна, наш классный руководитель, преподающая у нас русский язык и литературу, предложила организовать в классе уголок самообслуживания, чтобы, если у кого оторвется пуговица или окажутся нечищенными ботинки, можно было бы пришить и почистить.
Когда часы пробили шесть и возвратился с работы мой отец, все почему-то заторопились уходить. Будто бы ребятам стало неловко перед папой.
— Ты поскорее поправляйся, — сказал на прощание Комиссар. — А то после, знаешь, как догонять трудно.
В постели я провалялся еще дня три, и в школу помчался с таким чувством, будто бы не был там целый год. Я давно уже заметил, что болеть приятно только первые два-три дня. Лежишь себе в постели, почитываешь книжки и думаешь: «А наши-то там сейчас корпят над диктантами, трясутся, что их к доске вызовут…» Но проходит день-другой, и так захочется в школу, что хоть вскакивай прямо с температурой и беги на занятия.
Встретили меня в классе так, словно я был самым долгожданным гостем. Каждому хотелось со мной поздороваться. Каждому? Нет, Женька даже и не взглянул на меня. Зато Лешка Веревкин вертелся вокруг волчком. Он сказал, что специально не стал проявлять ту пленку, на которой фотографировал ребят и маму возле моей постели, потому что хочет проявить ее вместе со мной.
Комиссар сообщил, что составляет список участников концерта самодеятельности, и спросил, какой номер оставить для меня. Но я с огорчением сказал, что совершенно ничего не умею.
— Вот так так, — озабоченно произнес Костя, — а записываются все. Ну ладно, — решил он. — Я тебя тоже включу. А там хоть пианино будешь передвигать.
Олежка Островков оглядел меня со всех сторон придирчивым взглядом, и тотчас же лицо его осветилось: он заметил, что у меня не начищены башмаки. Уголок бытового самообслуживания уже начал функционировать, а Олежка в тот день был дежурным по классу. Пришлось брать в небольшом настенном шкафчике сапожную щетку и надраивать до блеска башмаки.
И все-таки, несмотря ни на что, я чувствовал себя в этот день именинником. Даже учителя, выслушав рапорт Олежки Островкова и узнав о том, что я в классе, оживленно кивали мне головами:
— А, Кулагин. Выздоровел? С возвращением.
Но прошел день, миновал другой, и все пошло по-прежнему. Никто уже не обращал на меня внимания, и опять я стал таким же обыкновенным учеником, как и все другие.
Дня через три после моего возвращения в класс, в четверг, прямо с хоккейной тренировки, разгоряченный и веселый, возвращался я домой. Вприпрыжку взбежал, не дожидаясь лифта, к себе на этаж, и едва отпер дверь, как из комнаты отца вышла мне навстречу мама.
— Пожалуйста, не шуми. Отец плохо себя чувствует.
Все веселье разом улетучилось.
— Когда он заболел?
— Днем. Прямо с работы пришел. Сказал, что ему не по себе. А сейчас уже температура тридцать восемь и две.
На цыпочках вошел я в комнату отца. Он лежал на диване, устало прикрыв глаза.
— Сергей? — негромко позвал он. — Видишь, вот схватила меня нелегкая…
— Ты бы много не разговаривал, — негромко произнесла мама. — А то еще больше температура подскочит.
— Да ей уже, пожалуй, больше некуда подскакивать, — по привычке пошутил отец, но я видел и понимал, что ему совсем не до шуток.
Мама куда-то вышла. Должно быть, на кухню. Отец подождал, когда за нею закроется дверь, и, приподнявшись на локте, произнес с досадой:
— Болеть-то мне, Сереженька, сейчас совсем ни к чему. Мы теперь новые ванны для электролитов конструируем. Между прочим, вот тут-то и пригодится нам наука о сопротивлении материалов. — Он помолчал немного, снова устало прикрыв веки, а потом опять приподнялся. — Слушай, Сергей. У меня тут в столе остались важные схемы и расчеты. Чтобы не задерживать дело, съездил бы ты на завод, отвез их в конструкторское бюро…
— Конечно, — с готовностью вскочив, воскликнул я. — Давай отвезу. Я знаю, где это. От проходной налево, в управлении.
— Правильно. Только сперва пообедай. Спросишь в управлении инженера Чижова. Да я тебе записку дам…
До станции «Электрозаводская» я доехал хоть и с пересадкой, но быстро. В проходной завода меня остановил усатый вахтер.
— К кому надо? Пропуск есть?
— Я к инженеру Чижову… Отец вот меня просил… передать для него чертежи.
— Эге, — прищурился вахтер, он был в форменной фуражке. — Да ты не инженера ли Кулагина сынок?
Я кивнул.
— Оно и видно. Точь-в-точь вылитый отец. Ну проходи.
В конструкторском бюро было светло и тихо. Сквозь огромные окна пробивались ранние февральские сумерки. А здесь лампы дневного света заливали огромную комнатищу, тесно уставленную чертежными досками, над которыми трудились люди.
— Тебе, мальчик, кого нужно? — поинтересовалась девушка в сиреневой косынке.
— Мне инженера Чижова.
— Чижова? Пройди вон туда, в конец. Он у окна сидит.
В конце комнаты, возле окна, за столом сидел и что-то подсчитывал на маленькой счетной машинке человек лет сорока.
— У меня записка… Вот, от моего отца… — Я положил перед ним чертежи и повернулся, чтобы уйти восвояси.
Он взглянул и покачал головой.
— Это нужно к Чижову.
— А… я думал, это вы Чижов.
— Подожди немного. Он сейчас придет.
Он кивнул на свободный стул. Я присел на него, стал ждать и смотреть, как работник конструкторского бюро крутит ручку счетной машинки, сверяясь с записями в большой книге.
В соседней комнате пронзительно затрещал телефон, так, что я вздрогнул. Скрипнула дверь, и женский голос позвал:
— Товарищ Мещеряков, вас отец просит.
В первую минуту мне показалось, что я просто ослышался. Но тот, кто крутил ручку счетной машинки, резво сорвался с места и рванулся в соседнюю комнату.
Я сидел, остолбенев от неожиданности, с вытаращенными глазами и разинутым ртом. Мещеряков?.. Неужели тот самый? Да нет, быть того не может… Наверно, однофамилец. Такой молодой! И вдруг в голове промелькнуло: «Отец!.. У него же может быть отец!..» Вмиг перед глазами промелькнули пожелтевшие странички дневника, седые волосы Ивана Николаевича… Загадочные буквы «N. R.»…
Я совершенно забыл об инженере Чижове. А он как раз вернулся, долговязый, с редкими волосами, зачесанными с затылка на макушку. Он молча пробежал глазами записку отца и кивнул мне головой, разрешая идти своим путем. Однако я остался, дожидаясь Мещерякова. Мне почему-то казалось, что его отец или родственник имеет какое-то отношение к дневнику белогвардейского офицера.