Маму эти три женщины укладывали спать, напоив успокоительным отваром. Кормили творогом и заваривали чай с травами, чтобы молоко не убывало. Но главное – они оградили ее от всех забот. И это главная помощь молодой маме – хотя бы на время позволить ей не думать о быте, готовке, уборке. Дать возможность думать только о себе и ребенке.
Через полгода я ела пюре из абрикосов, которые бабушка срывала с дерева, а тетя Варя терла на самой мелкой терке, ела кашу на молоке от соседской козы и пила колодезную воду, которую грели на солнце.
Мама вернулась со мной в Москву, когда я уже вовсю бегала. Она приехала в роддом и попросила вызвать врача. Еще издалека заметила, что тот очень постарел за этот год. Шел тяжело. Морщин стало больше, но они ему по-прежнему очень шли. Очки были новые, и доктор все время поправлял их пальцем, будто хотел смахнуть, как соринку, попавшую в глаз.
Мама поздоровалась, но он на нее даже не посмотрел. Присел на корточки и смотрел только на меня.
– А я тебя знаю, – сказал он мне.
Я насупилась и спряталась за мамину ногу.
– Иди ко мне, девочка, – позвал доктор.
И я пошла к нему. Он поднял меня на руки – мама видела, что ему тяжело – и пощекотал.
– Девочка… – ласково пропел доктор, – ты красавица. Спасибо вам. Спасибо, что приехали, – обратился он наконец к маме. – Я о вас не забывал. И знаете что? Вы меня не подвели. Я знал, сразу понял, что вы очень необычная женщина.
– Вы болеете? – спросила вдруг мама.
– Да, немного. – Доктор улыбнулся. – Деточка, я старый человек, у меня должно быть много болячек.
– Не волнуйтесь, вы не умрете, проживете еще много лет. Работать не будете, но жить будете, – сказала мама, взяла меня за руку и ушла, не прощаясь.
Доктор стоял и смотрел ей вслед. Он улыбался и даже забыл про свои новые очки.
– За тот год, твой первый год, я прожила целую жизнь, – рассказывала мама. – В ней было все – и горе, от которого останавливается сердце, и счастье, от которого сердце опять перестает биться. Ребенок – это твоя жизнь. Ты – моя жизнь.
…Врач с уникальными глазами оказалась пожилой. Я опять лежала на кушетке и рассматривала ее седину – белые до рези в глазах полосы на черных волосах. У нее было красивое имя – Гелена, Гелена Ивановна. Я запомнила не потому, что от нее зависели моя жизнь и судьба моего ребенка, а потому, что удивилась: надо же – Гелена Ивановна. Наверное, в детстве ее звали Геля, а в школе и институте всегда путали, называя Еленой.
– Все хорошо, – удивленно обратилась она не ко мне, а к моему врачу, которая стояла рядом. – Ничего такого не вижу.
– Я знаю, – отозвалась я.
В эту ночь, точнее в те два часа, на которые мне удалось задремать, я увидела во сне девочку, которая стояла и внимательно на меня смотрела. Она переплела пальчики на руке и поджала губки. Во сне я знала, что это моя дочь, она обязательно родится и будет именно такой – с кудрявыми волосиками, пухлыми губками и карими глазками. А еще тогда я услышала мамин голос: «Варжетхан говорила, что у меня будет двое внуков».
– У вас есть дети? – спросила я вдруг у Гелены Ивановны.
– И дети, и внуки, – улыбнулась она.
– Это хорошо, – сказала я.
– И у тебя будут и дети, и внуки.
– Обещаете? – рассмеялась я.
– Обещаю, – ответила ласково врач.
И я ей поверила. Сразу. Наверное, потому, что мне понравилась ее седина. Мне захотелось стареть так же – чтобы была такая же красивая белая проседь, такие же невероятно красивые морщины и непременно работать, пока есть силы. Дарить счастье, которое совершенно невозможно измерить ни по какой шкале, вычислить математически. Знать, что у твоего ребенка все хорошо, – это счастье абсолютное. Мгновение, за которое можно отдать целую жизнь.
В роддоме перед выпиской я под диктовку медсестры писала расписку: «Получила одну живую девочку. Дата. Подпись». Писала и вспоминала маму, теперь дважды бабушку. А моя девочка, как будто в подтверждение того, что она живая, орала на весь роддом.
Жизнь в аренду
Как же я хотела домой. Последние дни были совсем невыносимы, до слез. Казалось бы, ну что плохого? Вокруг красота, виды, все удобства. Живи и радуйся. Но вдруг организм дает понять, что подушка – не твоя и на ней лежало бог знает сколько голов. Кондиционер установлен так, что дует прямо в шею, отчего та болит уже неделю. Продуло. Выключишь кондиционер – вообще не уснешь. Жарко, влажно, душно.
О, нашла на что жаловаться! Кондиционер ее не устраивает. Ну поставь вентилятор. Поставила. Гудит, тарахтит. Не сон, а кошмары из детства. В моем детстве, когда слова «кондиционер» никто не слышал, гудели вентиляторы. Маленькие, бессмысленные, на массивной подставке, отчаянно ревущие, как машина с барахлящим глушителем. Или чудо из чудес – вентилятор на потолке, часть люстры – огромной, массивной. Лопасти большие, как и плафоны. У кого какие фобии, а я всегда боялась, что эта люстра однажды упадет мне на голову, потому что ее не выдержит потолок. Люстра с вентилятором подразумевала высокие потолки, с лепниной, что-то фундаментальное, а не хлипкие конструкции панельной пятиэтажки. Чтобы включить вентилятор, надо дернуть за шнур. Дергать аккуратно, нежно, столько раз уже обрывали! Шнур, в отличие от люстры, так себе – шнурок с пластмассовой пимпочкой на конце. Совсем непрезентабельный. Будто фантазия дизайнеров закончилась на плафонах в виде цветов ужасающих размеров, а шнурок приделали абы как. Если шнур рвался в середине, его аккуратно связывали и дергали непременно над узлом. Нижняя часть становилась декоративной, как и пимпочка, не пойми зачем нужная. Находились хозяйки-умелицы, которые шнур не связывали, а сшивали, чтобы было незаметно. Но все равно на всякий случай дергали выше шва. Иногда, точнее очень часто, эти люстры вышибали пробки. Но пробки поменять проще, чем люстру, доставшуюся за огромные деньги и благодаря знакомству с директором магазина.
Потолочный вентилятор тоже гудит. Лопасти крутятся вяло, нехотя, будто делая одолжение. На этой же люстре висит липкая лента от мух, которую давно стоило бы сменить. Заснуть опять не получается – лежишь и смотришь на медленно вращающиеся лопасти и трупы насекомых, густо прилепленных к ленте. И ведь можно встать, сорвать ленту, выключить вентилятор, дернув сильно, чтобы непременно сорвать шнур, открыть окно, но сил нет, да и желания тоже. От жары чувствуешь вялость, одурь, которую даже холодный душ смывает лишь на короткое время. Жара отупляет, ничего не хочется, становишься безвольным. Любое действие, движение требует усилий и договоренностей с самим собой. Проще не начинать – внутренний голос молчит, как и здравый смысл и инстинкт выживания. Вставать не хочется, снимать мокрую ночнушку тоже – ведь в недрах шкафа придется искать чистую, свежую. Какой смысл, если все равно надевать на мокрое от пота тело? Опять же, завтра стирать две ночнушки, а не одну. И не в стиральной машине, а на руках хозяйственным мылом. Надо, кстати, купить новое. Лучше доспать уже в этой, мокрой. Приготовить поесть? От одной мысли становится нехорошо – стоять у плиты в такую жару. Лучше не есть, да и не хочется. Попить воды? Опять нет сил. Надо дойти до кухни. Несколько шагов, которые кажутся невыносимыми. Заставить себя, пойти взять стакан, поставить на тумбочку… Нет, лучше дождаться утренней прохлады.
Уже утром, в пять часов, выскочить из ночной одури в прилипшей к телу ночнушке, уже почти высохшей, с пересохшим ртом побежать на кухню, чтобы наконец напиться. Потом долго лежать без сна и провалиться в дремоту ближе к семи утра. А в восемь в окно начинает бить солнце. От него не скроешься ни за какими занавесками, так что приходится вставать, вяло тащиться на кухню, пить вчерашний кефир или жарить яйцо. Побыстрее, не дожидаясь, когда прожарится, потому что сил нет никаких. И так каждый день. Вечером, вместе с вечерней прохладой, наступает эйфория – хочется жить, есть, пить, гулять. Но не хватает ума поставить стакан воды на тумбочку, занавесить окна, набросив на карниз одеяло, выключить вентилятор, открыть форточки во всей квартире, протереть полы мокрой тряпкой, дав им высохнуть. Наконец, намочить простыни и развесить мокрыми в спальне – чтобы появилось хоть подобие влажности. И очередная ночь становится кошмаром с приступами удушья, часами бессонницы.