Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А вдруг у нее это не любовь, а легкий ответный интерес, вызванный его неотступным ухаживанием? Занятное, во всяком случае нескучное, если учесть, что он немало позабавил Светлану своими выходками, времяпрепровождение? А может быть, чувство вины за родителей, которое мучило ее целую неделю и в конце концов подбило на новый, ни к чему не обязывающий жест? Правда, жест рискованный… если потерять голову. Но Светлане это, по-видимому, не угрожает. Она всегда начеку…

«Так и надо с нашим братом», — самокритично подытожил Ипатов. Но, подумав так, он тут же устыдился этой мысли, и не столько мысли, сколько ее выражения, — до того от нее несло, чего там несло — разило пошлостью. Как будто его отношения со Светланой укладывались в обычные рамки немудреного любовного поединка — кто кого обыграет. Нет, избавь его, боже, и от таких побед, и от таких поражений.

Конечно, он может говорить только за себя. Но и этого достаточно, чтобы относиться к своему чувству с особым и трепетным уважением. Он любит. Какие еще нужны слова в подкрепление сказанного? Он любит, и все тут!

Он-то любит, а она? Опять двадцать пять! Ну сколько можно толочь воду в ступе? Сколько можно?

Чтобы отвлечься от мыслей, все более сползающих на печальный лад, и заодно скоротать время до прихода родителей, Ипатов достал с полки «Хлеб» Алексея Толстого (подарок бабушки на день рождения) и начал его читать с пятнадцатой страницы — на ней он прервал чтение примерно с месяц назад, когда ему, можно сказать, стало не до книг. Но отяжелевшая чугунная голова с трудом воспринимала текст. Кое-как он осилил вторую главу. Вскоре глаза у него начали слипаться, и он незаметно для себя уснул…

В самом деле, кто бы мог подумать, что Станислав Иванович воевал, и воевал, кажется, неплохо. Орден Красной Звезды и две медали «За отвагу», которыми он был награжден, говорили сами за себя. Как и Ипатов, войну он начал с небольшим опозданием, в сорок втором, и кончил где-то под Веной. Особенно не укладывалось в голове, что он был морским пехотинцем, командиром отделения разведки. Понимая, что неприязненные отношения, которые установились у него с соседями по палате, побуждают брать под сомнение, под иронический обстрел каждое его слово, Станислав Иванович на днях показал им свои старые фронтовые фотографии. Действительно, одним из молодых, широко улыбающихся, задорных парней в распахнутых бушлатах и тельняшках, бесшабашно, по-флотски, увешанных оружием, был он. И хотя эти его оба облика — тогдашний и теперешний — довольно сильно разнились, даже Алеша, пользовавшийся любым поводом, чтобы позлить Станислава Ивановича, не решился оспаривать сходства. Ипатову же, которого почти никогда не покидало неизменно-приподнятое, братское чувство ко всем, без исключения, бывшим фронтовикам, потребовалось совсем немного усилий, чтобы взглянуть на этого обрюзгшего, малоподвижного, неприятного человека уже другими — добрыми — глазами. И вслед за ним помягчели, подобрели к «четвертому лишнему», каким им всегда виделся Станислав Иванович, и Алеша с Александром Семеновичем. А тот, почувствовав эту перемену, вдруг, как никогда, разоткровенничался…

Начал он с обычных фронтовых воспоминаний о том, как ходил в разведку, брал «языков». А потом неожиданно признался, что летом сорок четвертого года собственноручно («Вот этими руками!») повесил троих гитлеровцев, принимавших участие в массовых расстрелах советских людей. Конечно, вздернули тех за дело и по приговору суда, и все-таки смотреть на эти морщинистые, старческие руки, которые кого-то повесили, было жутковато.

— Как, повесили? — первым недоуменно переспросил Алеша, родившийся спустя пятнадцать лет после окончания войны.

— А как вешают, — усмешливо ответил Станислав Иванович. — Накинул на шею петлю, выбил из-под ног табуретку, и давай танцуй!

— Ай да дед! — Алеша даже подскочил на кровати. — А не было страшно?

— Это, парень, тогда страшно, когда тебя вешают.

— Не знаю, не испытал!

— Один был старший лейтенант, по-ихнему обер-лейтенант, обер-штурмфюрер, другой не то фельдфебель, не то старший унтер-офицер, я уже запамятовал, чернявый такой, а третий — молоденький совсем, ефрейтор, этот дольше всех танцевал!

— Вы что, добровольно или вам приказали? — осторожно осведомился Александр Семенович.

Ипатов приподнялся на локте. Его тоже интересовало, что побудило морского пехотинца решиться на такое не солдатское дело. Только ли святая ненависть к фашистским палачам или еще что-то?

— Сам взялся. Ходили, спрашивали, кто возьмется. Я и согласился. Кому-то надо было…

— Я бы не смог! — снова подскочил на кровати Алеша — Бр-р-р!

— Все чистенькими быть хотят… А они двадцать миллионов убили!

«Оперирует общими цифрами позднего времени, — отметил про себя Ипатов. — Значит, личных счетов у него к немцам не было. Кроме тех, что у всех…»

— Станислав Иванович, я хочу спросить вас, а что вы чувствовали при этом? — продолжал допытываться Александр Семенович.

— Что?.. Что тремя гадами меньше стало. Была бы моя власть, я бы их всех перевешал!

— Кого всех? — не понял Александр Семенович.

— Немчуру проклятую…

— Зря вы… Даже в то время немцы разные были… Вон, Константин Сергеевич тоже воевал. Он знает.

— Добренькие стали…

— Нет, я бы не смог! — все еще копался в своей душе Алеша. — А что? Дал бы хорошенькую очередь или задушил бы своими руками. А вот вешать… не в моем характере…

— Много ты понимаешь, парень. Человек на все способен. И ты тоже…

— Чего? — Алеша изобразил на лице крайнее удивление.

Станислав Иванович счел за благо для себя промолчать.

«Поразительно широкий диапазон ненависти у этого старика — от немцев до писателей, — горько подумал Ипатов. — Откуда в нем столько злости?»

В эту ночь ему приснилась мама. Он давно ждал этого сна. Из окна его палаты хорошо была видна клиника нервных болезней, в которой она умерла. Сквозь обильную, пышную зелень на больничном дворе проглядывал знакомый пандус…

Большая мамина комната во сне была вся заставлена мебелью. «Ты что, забыл, что я переезжаю?» — спросила мама, увидев на его лице недоумение. И тут он вспомнил, что она и вправду собиралась куда-то переезжать, во сне он даже знал куда, но они, кажется, больше об этом не говорили. Потом она как будто покормила его. Да, точно покормила. Что-то приносила в сковородке. А потом сказала, улыбаясь заговорщически: «А теперь погреемся у печки». И, заведя руки назад, прижалась спиной к круглой печке. Ипатов встал рядом, достал из кармана пачку сигарет. И вдруг услышал веселый мамин голос: «Костик, дай папироску, я хочу подымить». Так и сказала «подымить». Но Ипатов решил, что маме курить ни к чему, и не дал. Между тем она ласково-мечтательно улыбалась и продолжала просить. И была она в эту минуту такой красивой, такой красивой, ну прямо как на своей лучшей девичьей фотокарточке, даже еще красивее. Ипатов глядел на маму и открыто любовался ею…

И ныне изливается душа моя во мне: дни скорби объяли меня…

Их лечащий врач, похмыкивая, сказал заведующему отделением: «У меня в палате два интеллигента, и оба температурят!» Это слышал своими ушами Алеша. Ипатов и Александр Семенович, у которых уже второй день держалась субфебрильная температура, едва не подавились манной кашей…

Как с утра привязалась к Ипатову эта незатейливая песенка: «…я в тележке сижу, безнадежно влюбленный. Выйди из ворот и взгляни на меня…» — так до сих пор он напевает ее. Это же надо, до чего прилипчивая. «Мой осел мимо сел…» Не попробовать ли вышибить клин клином? «Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня…». Но он даже не добрался до второго куплета, как вернулся и снова зазвенел своими бубенцами осел…

Утром была врачиха и заявила, что никаких оснований для беспокойства нет. Обычная простуда, которую она лично переносит на ногах. Жалобы же Ипатова на вчерашнюю высокую температуру и вчерашнее скверное самочувствие она выслушала с плохо скрываемым недоверием. И ее понять можно: за ночь он основательно пропотел и к приходу врача выглядел как огурчик.

61
{"b":"886403","o":1}