Потом мы договорились, что убитого моим ребятам видеть ни к чему, и я позвал их.
Немногие бы успели то, что успел Наум. Два часа оставалось Ольге и Эдди до отъезда в Эстонию. А там – пятнадцать дней покоя в странноприимном доме православного монастыря. Мне показалось, что Ольга с Ван дер Бумом ободрились, и тут же захотелось сказать Науму доброе слово.
– Вы удивительно нескладный человек, – разрушил мои планы Наум. – Этого несчастного Кнопфа, кто его раньше знал? А стоило вам появиться, и – готово дело, Кнопф звонит в Вену и разговаривает про Смрчека.
– Он еще и в Прагу звонил, – сказал я мстительно, но эта новость Наума не поразила. Он передал ребятам пачку денег, потом сходил в мансарду и принес трубку.
– Не вздумайте никому звонить, – сказал он. – Носите трубу при себе – и все.
Оленька прижалась ко мне. Я вынул у нее из кулачка трубку, передал ее Эдди, и пусть обо мне думают, что угодно. Потом они вышли из мансарды, и Наум, остановившись в дверях, проговорил:
– И что с того, что в Прагу звонил? Вот если бы Вена… А в Прагу, знаешь, мог и Ксаверий позвонить. С нами едешь?
Наум не разрешил мне идти на перрон. Я смотрел сквозь грязное стекло «Фольксвагена», как ребята исчезают в вокзале. Они лавировали в редком потоке людей, и я раскачивался из стороны в сторону.
– Чего это у тебя в кармане брякает? – спросил Наум раздраженно. Он вообще в тот день легко раздражался, и я подумал, что должна этому быть и какая-то другая причина кроме невольного моего участия в загадочных делах Олега Заструги.
– Как поживает Заструга? – спросил я, когда Ольга и Эдди растворились в сыром сумраке. Наум медленно обернулся.
– Я, кажется, понял, – сказал он. – Ты угадываешь и не знаешь этого, ты видишь и думаешь, что тебе показалось. От тебя, Александр тебе самому никогда не будет пользы. И что ты все крутишь, все крутишь в руках?!
Я поднял длинноствольную пушечку на свинцовом лафете вровень с лицом Наума. Мне вдруг захотелось позлить его.
– В кармане она стукалась о револьвер. А что тебе не нравится теперь?
– Мародер, – сказал он брезгливо.
– Ты глуп, Наум. Это память о друге, тем более, что по всему выходит – не видать мне этой мансарды. Так что же Заструга?
Наум скривился, потом сказал, что между своими стесняться нечего и сообщил, что у Заструги – запой. «Рассчитываем только на себя», – прибавил он. Я же хотел сказать, что рассчитываю на себя уже давно, задолго-задолго до счастливых знакомств с магнатами и Кнопфом.
Однако говорить этого я не стал, меня вдруг поразило, числит меня среди своих. Вернее всего это означало, что неприятности только разворачиваются.
В молчании мы отъехали от вокзала.
Дома против ожидания стариково бубнение подействовало успокоительно. Зрячий глаз его старался поспевать за моими перемещениями по кухне, сам же он тем временем толковал о погоде, Ольге, опасных контактах с иностранцами, прохудившихся перчатках… Не знаю, когда наступило это забытье, но когда оно оборвалось, я обнаружил, что старик уже мирно почивает у себя в комнате. Что-то связанное с барышней Куус осталось в моем забытьи. Я, было, собрался звонить ей, но взглянул на часы. Ночь была, глухая ночь. Истома, как огромный, жаркий пуховик навалилась на меня, и я едва заставил себя раздеться. Рубашку, впрочем, я так и не снял.
Манечка появилась, как только я закрыл глаза. Она строго выговаривала мне за что-то, я же, по обыкновению, ей любовался. Потом Машенька оборвала речь и вышла. И сразу вошла Евгения. Тут-то я и сообразил, что это сон, и удивился тому, что вижу ее. Евгения часто снилась мне, когда мы были вместе, после смерти я не видел ее во сне ни разу. Потом это подглядыванье за собой прекратилось, и я остался только во сне.
Мы с Евгенией сидели друг перед другом, подавшись вперед. Она горячо говорила что-то, а я думал, удобно ли мне будет обнять ее. «Ты негодяй, редкий негодяй!» – расслышал я наконец, и это почему-то придало мне смелости. Я осторожно коснулся плеча Евгении, провел ладонь по ее роскошным, сверкающим волосам. Она все говорила, и тогда я обнял ее. Я обнял ее, и тут же мы оказались врозь. Она больше не бранила меня, но лицо ее сделалось невыразимо печальным. Помнится, я пытался ей что-то объяснить, и снова мы сидели друг перед другом. Но тут оказалось, что это уже не Евгения. Кафтановская секретарша Алиса смотрела на меня холодно и строго. Подобно Евгении, она меня корила, но делала это с оттенком презрения. Интересно, что и ее право судить не вызывало у меня сомнения. Да что там сомнения! Совсем наоборот – презрительные укоры будоражили меня, но ни одна решительная мысль не успела прийти мне в голову. Алиса вдруг обернулась барышней Куус. Барышня Куус стала всхлипывать и разразилась, наконец слезами. Манечка не дожидалась моих поползновений. Она обняла меня крепко, и я почувствовал вкус ее слез. Теперь она никуда не исчезала и ни в кого не превращалась, а в моем сне (мой сон был просторной комнатой) появились и замелькали все. Евгения, барышня Куус, Алиса, Ольга, Анюта Бусыгина переходили с места на место и словно бы дожидались от меня чего-то. Определенно, я должен был им что-то сказать. Что-то такое одно на всех. На лицах все яснее читалась досада, все они были уверены, что я отлично знаю свою роль и молчу из одного упрямства.
Евгения стояла у дальней стены, но как я ни пытался миновать мечущихся дам, у меня ничего не получалось. Ясно было, без этих слов мне к Евгении не подойти. Наконец, и я почувствовал, что слова мне известны, надо лишь вспомнить их. Я выпутался из стремительного мелькания, отступил в угол. «Нам нужна женщина!» – неведомо откуда проговорил старик, и все мелькавшие передо мной фигуры превратились в слова. То есть они остались тем, чем и были, но я видел ясно, каждая из них – слово. Нельзя было только понять, могу ли я из этих слов что-нибудь сложить. Голова моя болела отчаянно, я качнулся из угла, вытянув руки, и теплая, душистая барышня Куус угодила ко мне в объятия. И как только это случилось, она перестала быть словом, а слова, которые были заключены в остальных, я перестал понимать. «Конец и Богу слава!» – раздался ни к селу, ни к городу голос старика. Комната опустела, а на полу обнаружилась обтерханная тетрадка. Я поднял тетрадку с полу, некоторое время разглядывал ее и, наконец, проснулся.
Сколько помню себя, мои сны никогда не кончались так. Я вышел из комнаты-сна, и едва за мною захлопнулась дверь, тут же открыл глаза. Будильник еще дожидался своего часа, и старик за стенкой ворочался, разгоняя дремоту. Я поймал в темноте веревочку торшера, дернул и набрал номер барышни Куус. «Александр Васильевич, – сказала Манечка, – я видела вас во сне». «И что же я успел?» – спросил я. «Потом, потом, – ответила барышня Куус. – У вас ничего не болит?» Я положил трубку и на тумбочке рядом с телефоном увидел тетрадку из сна. То есть не из сна. Это в сон она попала неведомо как. Тетрадка Воловатого, прихваченная мною из санчасти, разделена была фамилиями на главы, но не в алфавитном порядке и не по мере как те или иные персонажи заболевали. Принцип был другой и не вполне понятный. Анюта следовала после математика Рутмана, чью стенокардию Воловатый характеризовал немногословно, после нее шел Кнопф, о котором было написано что-то слишком уж много и все не медицинское. О Кнопфе я читать не стал и вернулся к Бусыгиной. «Удивительный обряд, – записано было у доктора в начале сентября. – Всемогущий таинственный Заструга привозит дочери какие-то бумаги, и она их подписывает. Однажды, когда это делалось второпях, я видел всю процедуру в грязненьком ресторане на Литейном, когда и сам что-то съедал там в спешке. Но обыкновенно Анна убывает из школы в сопровождении Череты, и через сутки-двое с нею же девочка возвращается. Желая узнать больше, я как-то раз во время осмотра с некоторым лукавством выразил уверенность, что они во время этих отлучек встречаются с матерью. Девочка сощурилась, усмехнулась и сказала, что к ней приезжает только отец, и что от матери он привозит ей замечательные приветы».