Басинский, процитировав, заключает в недоумении: «Каким образом могут существовать одновременно два таких высказывания? Как они в принципе могут друг с другом уживаться? <…> Они будут созидать “новую Россию”. Что ж это будет за страна? Как в такой стране население сможет договориться друг с другом, выбрать власть по уму, читать какие-то общие книги, <…> любить какие-то общие святые или хотя бы просто славные места на географической карте, женить своих детей — словом, заниматься всем тем, что делает страну страной — местом жизни некой общности».
Между тем Ерофеев и Дудко не взаимоисключающи, просто противостоят друг другу как апологеты «тела» и «души». В «телесном» контексте святость России оборачивается жизненной несостоятельностью («русский — вынужденный аскет. Не справившись с миром, он говорит о тщете мира. Он отворачивается от мира, обиженный, и культивирует в себе обиженность, подозрительность к миру как дорогую истину в последней инстанции» — Э; «национальная идея русских — никчемность <…> Никчемность — пустоцветная духовность, близость к религиозному сознанию, но с противоположной стороны. Крайности склонны путать» — Э; «Если бестолковость — духовность, то мы духовны» — Э); презрение к телу — презренным телом («Русские, как правило, неэстетичны. Неряшливы. С пятнами. <…> Пятнистые гады. Плохо пахнут» — Э); широта души — катастрофичностью, покаяние — униженностью, героизм — зверством, высота — бездной, мессианство — болезненной утопичностью («русский наливается утопией, как гноем. Потом он лопается» — Э).
Ерофеев озвучивает внешнее впечатление о России, органичное прежде всего для Европы, «страны» восходящего тела, каковой она предстает в произведениях писателя. Именно такая Европа — ее взгляд извне — задает норму в таком суждении о русских: « избыточное воображение и недостаточная рефлексия» (Э). Ерофеевская Европа — страна обездуховленного быта, где тело взяло на себя функции духа и хочет одного, само по себе обеспечить человеку полноту бытия: в Европе « культура растворилась в каждодневном быту, быт — в культуре » (Э), европейцы выступают как « профессиональные комфортщики » (5РЕК), а « комфортный абсолютизм » — как « грядущая европейская неизбежность » (5РЕК).
А теперь представьте, по каким параметрам «страна»-тело может оценивать страну духа? Ей важны продуманность интерьера («Не хватает русскому дому …красивых вещей. Есть склонность к тесноте, как склонность к полноте. <…> Дело не в цене — в отношении. В русском доме много случайных вещей. Эти случайные вещи засоряют наше сознание своей необязательностью» — БХ), приглушенность дурных запахов и изысканность белья, наконец, удобство каждодневного уединения в храме тела.
(Сравните: «Общественные сортиры в России — это больше, чем тракт по отечественной истории. Это соборы. С куполами не вверх, а вниз…. Россия дяденька-проруби-окно-либералов уже не первый век стесняется своих сортиров — считает своим слабым местом. <…> Я много видел чудесных сортиров, они все так или иначе недействующие, подспудно обличающие философскую суету Запада, но нигде больше не видел такого византийского чуда, как в Вышнем Волочке. Там перегородка между женским и мужским отделениями идет не по низу, а по верху, от потолка. Голов не видно, а все остальное — как на витрине. <…> Эротический театр, торчи сколько хочешь, хотя вони, конечно, много» — (Э) — с описанием японских угодий: «Я попробовал кнопку <…>. Унитаз понимающе заурчал; щелкнул датчик: фонтан воды с ароматной пеной ударил мне в задницу и чьи-то маленькие нежные лапки принялись меня подмывать как родного и близкого им человека» — (РО) — описаться можно от умиления!)
Тело одухотворено, когда оформлено, — тело одушевляет стиль. Ерофеев не один абзац посвящает проблеме русской неоформленности (« Нет стиля, нет и человека. Бесстилье — страшный русский бич » — «Мужчины»). Он воспевает европейскую «cool»-стилистику. Если вжиться в перечисленные Ерофеевым свойства «кул»-сознания» (« не оставляет в человеке неотрефлектированных, “темных” сторон <…> свойственны открытость, прозрачность, внутренняя эротичность, ироничность, подчеркнутая стильность » — Э), можно остро и верно прочувствовать, насколько «кул»-существование противоречит любимым и основополагающим у нас параметрам настоящей жизни: отсутствие «темных» сторон, которых современное общество чурается с подачи Фрейда, — влечению к тайне, декларируемая открытость — широте натуры, внутренняя эротичность — способности глубоко полюбить, ироничность — вере, внешняя стильность — идейной сформированности человека.
Европа, в изображении Ерофеева, видит в духовной устремленности России не внутренне обусловленную судьбу, а причину внешних, неприятных или непонятных для других государств, последствий: Россия непредсказуема, опасна («если Россия не войдет в цивилизацию — будет плохо для нее и других — кровь — дикость — нехорошо, — но если она войдет, будет чудовищно! — будущего не будет!» — СС), аномальна («мне не нравится историческое движение России к нормальности <…> — нормальность и Россия несовместимы» — СС; «Россия продемонстрировала крайности человеческой натуры, разрушила представление о золотой середине» — Э), нецивилизованна («Нам надо отрезать хвост. Мы — хвостатые» — Э), отвратительна («почему она [Россия] так мерзка?» — СС; «Будь я поляком, я бы все русское ненавидел и презирал до бесконечности. Хаос, грязь, помойка мира — а при этом весь мир хотят переделать по собственному образцу» — «Мужчины»).
Если Европа, по словам Ерофеева, « это счастливый брак по расчету. Удача в удаче » (5РЕК), — то Россия — это мучительная связь по нелепой любви, и беда бедой погоняет . Россия для этого автора — символ неизбывной антителесности, а следовательно, и нежизненности: « Россия… — чем больше думаешь о ней, тем меньше чувствуешь жизнь» (рассказ «Карманный апокалипсис»); «Русская жизнь призвана отвлекать людей от жизни» (Э); русское государство — это « сквозная империя слова и образа, которым должна подчиняться жизнь » (БХ). Ерофеев представляет подавление тела как « главный секрет России »: мол, русский национальный характер вылез из запрета на тело, из обязаловки святости — « тем самым создалось напряжение, необходимое для бурного развития русской культуры » (БХ).
Ерофеев считает Россию страной, по существу своему обреченной на недостижимость счастья (« Ошибка и западников, и славянофилов в том, что они желают России счастья. <…> Вечная и беспомощная идея вытащить Россию за волосы вопреки ее воле встречается из книги в книгу и становится, по крайней мере, назойливой » — Э). И потому он отказывает ей в праве на реализацию своей судьбы, на такое вот свое, особенное, несчастливое существование. Он сравнивает Россию с Африкой, тоже дикой и жестокой стороной с « открытым настежь будущим » (БХ), и по аналогии предлагает следующие пути русского развития: колонизация и унификация — или распиаривание местного колорита в расчете запугать и обобрать цивильных туристов (« Но своеобразие останется. Как у африканцев. Те все равно едят руками. <…> Носят божественные одежды бубу с королевским достоинством. Чем Россия хуже Африки? А если хуже, раз у нас нет бубу, нет умения достойно носить одежду, нет гибкости в пальцах и танцах, что тогда? » — Э). «Что тогда?» — Ерофеев, человек без культурологического вкуса, не представляет себе судьбу страны, основанную на оригинальном, не унифицированно-европейском, но и не на товарно-диалектном, образе жизни. Вот что он пишет о культуро строительных возможностях Африки — с прицелом на Россию: « Котел модернизма и традиции, но уже сама разгерметизация культуры смертельна для традиции. Поздно! Мир выбрал модернизацию. Отказ смешон. Потери огромны. Куда ехать? Вторжение французов было делом всемирного промысла, поворота жизни от природного календаря к индивидуальному существованию » (5РЕК). Подчеркнутые слова близоруки и выдают одномерный взгляд на развитие культур, в последних же словах скрывается логическая нелепость: к какому же это «индивидуальному» существованию может прийти ценностно колонизованная страна с «разгерметизированной» культурой?..