Останется ли Елена Крюкова автором одного “Серафима”? Несмотря на то, что она пишет давно и автор не только многих стихотворных подборок, но и нескольких романов, мне трудно представить читателя, который бы воспринял ее творчество в полном объеме. Взять хотя бы близкий по теме роман “Юродивая”, вышедший в нижегородском издательстве “Дятловы горы”. Не хочется обижать автора, но не могу не сказать, что “Юродивая” производит удивительно отталкивающее впечатление — удивительно, потому что вроде бы скроена из тех же мотивов и изложена тем же высоким, возносящимся голосом, что и роман “Серафим”.
“Юродивая”, как это ясно из названия, повествует о человеке, порвавшем не только цепи социума, но и привязки к заботам и сюжетам общей жизни. Крюкова усугубила это изначальное затруднение тем, что перевела историю своей Юродивой в визионерский план: у героини много приключений, но большинство их происходит в иных мирах, видениях, фантастических ландшафтах. В отрыве от конкретного сюжета и психологической достоверности стихийности Крюковой было где разгуляться — потоки разлившегося многословия затопили ростки смысла. Эксплуатируется тема страсти: родство христианской любви и половой становится уже нестерпимым для человека и с верой, и со вкусом. Юродивая играет в рулетку, танцует канкан, одаривает телом монаха и бандита, да и любовь ее к Христу приобретает отчетливо физиологические черты. В представлении Крюковой фигура Юродивой сродни фигуре блудной Магдалины, прощенной за ее любовь к Христу, — образы Магдалины в “Серафиме” и Юродивой наделены одинаковыми чертами, это, в общем-то, один образ в двух разработках. Но зачем тогда возводить свою Юродивую к преданию о блаженной Ксении Петербургской? История ее обращения диаметрально противоположна судьбе Марии из Магдалы: Ксения была любящей счастливой женой, но ранняя внезапная смерть мужа переломила ее жизнь, и молодая вдова посвятила себя Богу. Психологический, философский и сюжетный потенциал образа блаженной Ксении велик, однако тут нужен и работник уровня Улицкой, который потратил бы много сил и времени на изучение контекста — прежде, чем “самовыражаться”. Отличительные же черты Крюковой, выигрышные в “Серафиме”: взвинченность чувств, стихийность, мистичность, песенность, — в “Юродивой” сыграли с писательницей злую шутку. И, боюсь, ответ тут один: стихия голоса Крюковой нуждается в прочных берегах — так, в “Серафиме” ее держали и житейские сюжеты (любовный, семейный), и конкретный образ — храма в Василе.
Впрочем, по-видимому, “Юродивая” куда более раннее произведение, чем “Серафим”, а значит, есть возможность вернуться к сюжету с новыми силами.
(Опубликовано в журнале «Вопросы литературы». 2011. № 3)
В зазеркалье легко дышать
Владимир Мартынов, “Время Алисы” — Дмитрий Данилов, “Горизонтальное положение”
1
Эта книга [6] не попала в итоговые списки прошедшего года, ни в итоги десятилетия. Ни в «зимнем чтении» «лучших книг о…» Льва Данилкина [7] , ни в остроумной подборке «двенадцати самых обсуждаемых книг» Вадима Левенталя [8] , ни в почетном списке «десяти книг десятилетия» Сергея Белякова [9] она не засветилась. Хотя трудно найти более зимнюю, новогоднюю книгу, сверкающую внутренней тайной, как елочная игрушка. Хотя она по праву может считаться лучшей книгой десятилетия уже потому, что подводит итог и ему, и прошедшему веку, и многовековой истории культуры. А что до обсуждения — оно впереди (готовится дискуссия в «Октябре», да и спектакль Мартынова в рамках проекта «Человек. doc» театра «Практика» дает повод для разговора).
Впрочем, в «НГ Ex libris» книгу отрецензировал Михаил Бойко, и в список лучшего за год она вошла [10] . Однако призовой заметки в предновогоднем номере так и не удостоилась — по сути, вместо нее повторно отрецензирован роман «Тщеславие» Александра Снегирева. Книга вроде как тоже о литературе и тоже выносящая приговор литсообществу. Редакции «НГ Ex libris» понравился нонконфомизм Снегирева, который осмелился, по мысли Бойко, выкрикнуть детскую правду в хоре прикормленных литературной «корпорацией» подпевал.
Однако решающее: «Король-то голый!» — произнес как раз Владимир Мартынов, пока Снегирев живописал прыщи на королевском заду. Нравы «корпорации» — тема дерзкая, но мелкая, как брошенная горсть песка. Мартынов обрушивает на литераторов гору, объявляя и их, и их собратьев в других искусствах, и воспитавшую их культуру, да что там — все нынешнее человечество — «тупиковой ветвью эволюции».
И — что самое обидное — делает это мимоходом, не очень-то концентрируя на вымирающем виде свое внимание. Только писателям, обеспокоенным своим профессиональным будущим, может показаться, что «Время Алисы» и ранее изданные «Пестрые прутья Иакова» — книги о конце литературоцентризма. Это не так.
Описание Конца интересует Мартынова постольку, поскольку скорейшее его осознание рассвобождает умы для восприятия неведомого Начала. Вот почему главный текст в «Пестрых прутьях Иакова» — не критический очерк «О конце времени русской литературы», а «Трактат о форме облаков», четыре страницы мечты, которые перетягивают на себя, перестраивают весь текст наличной культуры.
«Время Алисы» и вовсе чистая греза — о новом Эдеме, где человек не будет оторван ни от Бога, ни от чуда, ни от реальности.
Я намеренно тороплюсь, сразу выдвинув главный, во многом мистический посыл новой книги Мартынова, к которому он сам, конечно, подбирается издалека. Но если мы сосредоточимся на разборе симптомов упадка, мы не двинемся дальше преамбулы. Что, скажем, произошло в очерке Аллы Латыниной [11] , которая великолепную интуицию Мартынова о наступающем эоне облаков обошла вниманием, видимо, потому, что для нее аналитика понятней визионерства.
А между тем мистические предвидения Мартынова доступны и даже прагматичны. В том смысле, что изрекаются не для красоты, а для того, чтобы немедленно быть воплощенными в жизнь. Мартынов ставит перед собой и всеми нами конкретную, ясную задачу: пребывать в реальности.
Тут с ним пытался поспорить Михаил Бойко. Верно нащупав сердце книги, он ударил в него: «Но идея „реальности” — это семиотический монстр, рожденный человеком говорящим. Именно язык образует тонкую, как волос, линию, отделяющую „реальное” от „нереального”. <…> Эволюционный рывок может быть связан только с отбрасыванием оппозиций реальное/нереальное, подлинное/иллюзорное» [12] . Однако полемики не получилось. Желая быть святее Папы, Бойко доказывает, что ничего подлинно реального быть не может — так как нет ничего такого, что мы могли бы назвать не подлинно реальным . А единой реальности нет, так как реальность — это множественные миры, которые все — реальны и не могут противопоставляться друг другу. Но ведь это и есть главная идея Мартынова: непротиворечие мира представлений и мира вещей , искусства и жизни, рефлексии и поступка, чудесного и обыденного. Продолжать эти пары оппозиций можно в любом направлении, главное — знать, что Мартынов все оппозиции объявляет несущественными.
2
Утопия «целостного, нерасколотого мира», населенного новым человечеством, и есть главный сюжет «Времени Алисы». Само же время имени сказочной героини, переступившей через привычные связи слов и правила восприятия реальности, здесь не более чем метафора этой утопии. Такой же образ, как «пятно Боттичелли», — символ не произвольного, не авторского искусства будущего, как «царственная зима» — знак «зова бытия», как китайская Книга перемен — всеобъемлющая метафора эволюции.
Аналогия становления нового мира со сказкой Кэрролла — точная. В основе нашей цивилизации — Слово (речь, представление, высказывание), а слово — это «зеркало, которое отражает и удваивает реальность». Пока Алиса стоит перед зеркалом, она видит фрагмент отраженной реальности. Пока Алиса воспринимает мир в отражении, она остается вне реальности. Пока Алиса смотрит, она не может отвлечься на то, чтобы жить. Зеркало не пускает Алису в реальность, не пропускает сигналы реальности к Алисе. Зеркало пересказывает их друг другу: Алиса и реальность, не слыша друг друга, слушают зеркало.