Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Итак, критика в высшем смысле — это исповедание утопии, преданность идеалу, который дорог не столько возможностью своего воплощения, сколько самим существованием в личности критика.

Поэтому нет сомнения, что если писатель берется за критику, то именно за критику в высшем смысле: он делает это по сознательному или интуитивному желанию обрести в статьях и рецензиях способ впрямую заявить о своей вере. И очевидно, что идеи в критических статьях писателя выявляют уже в его художественных текстах наиболее принципиальные, дорогие ему мысли и образы. И это мы тоже попробуем — сопоставить основы художественного и идейного миров писателя.

Критика писателя и в самом деле разновидность утопии. Она создается им как выражение идеальных, абсолютных образов — самого себя, критики вообще, своего читателя и литературы. В критике писатель обнажает стены своего утопического Китеж-Града, дотоле затопленного образной глыбью прозы (Олег Павлов), прозы и поэзии (Дмитрий Быков), прозы и эссеистики (Кирилл Кобрин). Стараясь не зацепиться за кресты демонстраций и крыши очевидностей у самой поверхности вод, донырнем ли до фундамента найденного Города?

Литературный Павловск

Книга Олега Павлова «Антикритика. Литература глазами писателя» («Книжный мир», Пермь, 2005) опирается на принципы, которые читатель может понять исключительно путем индивидуального духовного прозрения. Несмотря на воинственную, взывающую, почти трубную тональность самых принципиальных высказываний Павлова о литературе — его критика не рассчитана на широкую аудиторию, закрыта от непосвященных. Читатель при попытке проникнуть в мир современной критики чаще всего спотыкается о порог образовательного ценза. Но в случае Павлова механическим привесом знаний и языковых формул за вход не расплатиться.

Рациональное, механистическое препарирование литературы вообще чуждо Павлову. Он нарочно бережет в себе познавательную невинность — простодушное неведение о том, как живет бог его словесности. Простодушным такой подход к литературе выглядит теперь, в эпоху победившей инструментальности: чем текст отопрешь, то и получишь, и открывшееся благодаря единственно подходящему к дверце золотому ключику признают равноценным тому, что добыто с помощью лома. Павлову ближе мистический путь постижения — через вчувствование в неслучайность, «неотвратимость» реалий текста. «Знать — это еще не значит понимать. <…> Есть вещи духовного свойства, которые ни в истории, ни в теории отложиться не могут — как не оставляет никаких следов полет».

Эта непостижимость, осененность судьбоносной неотвратимостью роднят тайну литературы с тайной самой жизни. И действуют в литературе и жизни, по Павлову, одни и те же силы: добро и зло, борьба и сострадание. «Сострадать написанному — как живому сострадать, потому что написанное, сотворенное — это и есть ожившее живое». Органично поэтому, что он переносит из жизни в литературу и главное действующее лицо — душу, и главную, по его убеждению, миссию этой души — выстаивание против мирового зла. «Любое зло, будь оно книжное или жизненное, требует от человека одного и того же нравственного преодоления». «Духовное состояние» становится предметом анализа и критерием оценки литературы. И главным аргументом в полемике выступают духовные принципы самого Олега Павлова.

«Есть ли Бог для людей и высшая справедливость? <…> Мальчиком маленьким из книг я узнал, <…> поверил — есть. Человеком взрослым, сознательным, как автор книг, снова отвечаю — есть. Есть потому, что я в это верю». Вера и есть основа критических высказываний Павлова. Поэтому-то его критика, как духовное учение, внятна прежде всего человеку одной с ним веры и, мало того, одного с ним пути к этой вере. Никакая понятийная полемика, никакие измы и теории не могут считаться адекватными средствами в полемике с этой книгой. Спорить с Павловым возможно только на том же языке — веры. Противопоставить ему можно только свое «духовное состояние», свое понимание зла в литературе. Что мы, не скрою, теперь и попробуем сделать.

Потому что книга критики Олега Павлова задела меня за живое.

И в этом, наверное, одна из ее удач: редко какой критический текст способен заставить после прочтения продолжить думать о нем и часами увлеченно с ним полемизировать.

В построении «Антикритики» видна подчеркнутая декларативность. В ней три части. Первая отдана масштабным по замыслу статьям («Остановленное время», «Метафизика русской прозы», «Русская литература и крестьянский вопрос»), в которых, пожалуй, преобладает исторический взгляд на русскую литературу, и потому их читатель может оставаться более-менее спокойным. Две же другие части поставлены друг к другу в оппозицию и не оставят равнодушным никого. Ведь вторая часть книги целиком посвящена оппонентам Павлова, а третья вся отдана под гимны полюбившимся автору писателям (М. Тарковский, А. Вяльцев, В. Никитин, В. Отрошенко, Ю. Петкевич, А. Яковлев). С аргументами против/за тех и других немало найдется охотников поспорить.

Подзаголовок книги нас не обманывает. Критика Павлова — это критика именно «глазами писателя». Если Быков и Кобрин в аналитике решают соблюсти правила игры и меняют свои амплуа, то Павлов предпочитает остаться при своем основном призвании, пренебрегая канонами аналитического жанра, главным из которых является, пожалуй, требование сосредоточенности на Другом. Павлов по-писательски видит в чужом тексте себя: свои боли, свои позиции или же их попрание. И это в его случае принципиально. Именно Павлов представляет нам тип писателей, которые берутся за критику исключительно из желания иметь дополнительный, помимо своей прозы или поэзии, доступ к умам читателей. Причем доступ прямой, без всяких обходных образных путей.

Позиция Павлова выражена в названиях его четырех заметок о «хороших» писателях, которые в книге идут одна за другой, так что получается что-то вроде декларативного стиха на восточный манер: «Пути и тропы». / «Стыдом и болью»/ «Ищущий правду» / «Господин Сочинитель».

Господин Сочинитель — это вера Олега Павлова в писателя с большой буквы. Вера утопическая, потому что в образе этого Господина так мало доступных воплощению черт, так мало снисходительности к человеческой ипостаси Писателя. В этом образе торжествует абсолютное начало, аккумулированное из представлений о писателе классического девятнадцатого века. Павлов удачно подбирает для божественного образа Писателя эпитет «громадный»: «громадная личная тема», «громадная судьба». В отличие от века двадцатого, сделавшего акцент на интимной психологии писательской личности, на проблеме сложного контрапункта в ней гениальности и болезненности (проблема эта как раз очень занимает Дмитрия Быкова), — век девятнадцатый обращен к общественной роли писателя, к его именно что громадности — заметности богатыря-Пересвета на поле брани с тьмой-тьмущей вражин. И Павлову дорог этот максимально далекий от писателя-человека образ «Господина Сочинителя». Того, который только крепче от бед и поношений. Того, кто знает о себе «непоколебимо, что не является ничтожеством». Того, наконец, кто не станет верить в конец русской литературы, потому что если поверит в это — тут же необходимо пустит себе «пулю в лоб».

Потому что Такой Писатель немыслим вне контекста традиции, его взрастившей, вне контекста многими судьбами освященных вер и принципов, моделей письма и поведения. «Не слышался даже мерный скрип моей авторучки», — характерное смещение в образе: мерно скрипит не ручка, нервная и скользкая, — скрипит требующее навыка правильного нажима перо. Павлов-писатель принес нам из позапрошлого века скрип пера и благовест о неумирающей русской традиции.

«Традиция», «правда», «опыт» — ключевые, даже по частотному анализу, слова в критике Павлова. «Опыт» у него не просто прожитое, а настоящее познание, приобщение к «правде» через личный опыт. Но «опыт» еще и синоним традиции, совокупности текстов русской классической литературы (в этом смысле фраза «воплощенные опыты» означает похвалу состоявшимся в русле традиции современным писателям).

18
{"b":"885514","o":1}