Лапин потенциально свободен, но оказался слишком слаб для противостояния и вместо свободы угодил в отщепенство. Но Митя сильнее, он выстоит. Реальный бой за достоинство и независимость заканчивается гауптвахтой. В сцене драки Митин противник трижды назван самцом: автор сталкивает героя с символическим воплощением армейской маски «настоящего» мужчины, насилующего чужие воли.
Заключение на гауптвахте — наказание? — Награда. Узаконенное системой уединение, мечты, чтение захваченной с собой Псалтыри — все это укрепляет героя в его внутреннем раскрепощении. Караульные удивляются: Митя ведет себя не как заключенный — улыбается по утрам, уходит от печки дежурных в холодную камеру — лишь бы не поддакивать их неинтересным шуткам. При аресте героя обзывают «бунтарем х. вым» — по выходе на свободу он замечает неожиданно возросшее уважение солдат и офицеров. Герой выпадает из армейского режима (успевает встать, не спеша умыться и помечтать до крика «Подъем!»), перестает соблюдать формальности системы (не слишком бодро и отчетливо приветствует начальство). Офицер словно не смеет наказать Митю за нерасторопность, смотрит на него с любопытством — символичный знак того, что система утратила власть над ним.
Реальность символично реагирует на изменения в герое: из армейского ада через чистилище девятидневного заключения на гауптвахте выводит его на свободу. Апогей «армейского отупения» — в соседней комнате солдат играет в крутого убийцу и в припадке самоутверждения стреляет настоящими пулями по воображаемой жертве — оказывается спасительным для Мити, достигшего вершины самосознания: раненного, его демобилизуют и отправляют домой.
Почти одновременно он оказывается приобщенным к тому, что так долго ускользало от него: к родовому прошлому (после ранения у Мити останется такой же шрам, как у его бабушки после войны) и к выбранной им культурной принадлежности (Митя ловит себя на том, что поет в карауле русские песни). Герой переживает это как обретение истинной реальности: «Мите показалось, что он снял с себя кожу. <…> Теперь обнажен до позвоночника, и мир прикасается к нему по-новому, а он по-новому прикасается к миру. Ему действительно чувствовалось необычайно чисто и остро».
Дмитрий Вакула перерос армию — и она отпустила его. Не так ли сошел с роковых подмостков казни и набоковский Цинциннат?..
Александр Карасёв. «Запах сигареты». «Капитан Корнеев». «Своя позиция». В рассказах Карасева орден армейской дури оказывается начищенным до блеска.
Рассказы отражают не столько даже крушение былой веры в армию как одну из функциональных, передовых систем, созданных обществом, сколько действительное разложение армии как таковой, скомпрометированность ее базовых организационных и этических ценностей.
В современном образе армии, беспечно тиражируемом в новостях и в кино, в анекдотах и приколах из писем срочников, доведены до предельного абсурда противоречия, обусловленные самой традицией военной подготовки. «Профессиональные убийцы — это и есть армия», — говорит один из персонажей Гуцко. Но армия — это еще и профессиональные патриоты, профессиональные отцы-братья, которые «ребенка не обидят», профессиональные красавцы мужчины (вспомним гусар). Этическая система армии была изначально основана на профессионализации интимных духовных качеств человека, на вменении в обязанность того, что должно быть предметом духовного поиска и личного выбора. Поэтому профессионально-этические идеалы армии оказались сегодня окарикатурены, осмеяны, скомпрометированы в практике жизни и в народном сознании.
Современному солдату осталось одно амплуа — армеец как профессиональный никто, без роду, без племени, без особых примет, один из многих. «Мы та же армия», — слышала я слова одной монахини. Послушание, аскеза, бессемейность, добровольно принятые ради духовного спасения, в рамках насильственной и немотивированной армейской этики превращаются в систему подавления человека. «Хороший солдат — пустой и бездумный, с холодом внутри и ненавистью на весь мир. Без прошлого и будущего» (Бабченко). Аскеза оборачивается истощением, послушание — безынициативностью и дезориентированностью, бессемейность — полной отдачей системе, без права на частное время и дело, сиротством (“Вот так должны хоронить солдат. Быстро, четко, без лишнего шума. Детдомовцы — наилучший контингент для всех опасных государственных мероприятий» — Олег Ермаков, «Возвращение в Кандагар»).
Армия самодурствует, с безнаказанностью «деда» вводит свои, негласные предписания для военнослужащих. И в романе Ермакова «Знак зверя», и в рассказах Карасева отражена порочная договоренность армейских низов и верхов о том, что унижения и лишения первого года службы каждый новичок в будущем компенсирует помыканием вновь прибывшими. Это делает любые демократические преобразования в армии невозможными: как раз когда у солдата появляется право остановить рабовладельческий конвейер, он умывает руки и почивает на чужих спинах. Образцовый армейский порядок зиждется не на разумной строгости, а на абсолютной — не дышать! — скованности младших и бесовской разнузданности старших по званию.
Разложение армии отражено в новой прозе через ее проверку войной.
В произведениях Гуцко и Карасева не раз появляется мысль о том, что для солдат война — спасение от армии. Оказаться на грани смерти — зато и пожить по-человечески. Сокращение срока службы для призывников, нормальное питание и сон, настоящее дело вместо участия в изощренных забавах «дедов», дисциплина вместо озлобляющей муштры.
Война показывает, что армейская система не справляется с живыми задачами батального времени. В рассказе Карасева «Капитан Корнеев» отражена абсурдная неповоротливость армии в пространстве войны. Герой рассказа прибывает на небольшой пост в Чечне и с рвением еще не разочаровавшегося в своем деле человека принимается за искоренение безынициативности, отупения, дезориентированности солдат — качеств, воспитанных в них армией и на войне смертоносных. «В целях маскировки я запретил ношение незащитных золотистых кокард (один боец даже умудрился нацепить значок отличника и классность, а Кошевой так начистил бляху ремня, что чеченский снайпер мог бы, наверное, ослепнуть)»; «По ночам меня будил дежуривший сержант <…> и мы вместе шли проверять посты. Я относился к этой обязанности ответственно, не ленился подниматься на самые дальние посты, не обращая, случалось, внимания на ливень. Часовые почти всегда спали, сержант пинал их ногами; утром я читал перед строем лекцию, красочно приводил собственного изготовления примеры вырезанных ВОПов, рассказывал о проспавшей роте десантников, погибшей не так давно <…> я спрашивал у них — кто хочет стать Героем России посмертно? Желающих не было, но в следующую ночь посты вместо окликов все равно издавали похрапывания»; «… впервые ударил солдата, контрактника-чмошника, который улегся на посту спать, тут же после того, как я его проверил». Задерганные армейскими порядками, солдаты воспринимают требования военного положения как очередные придирки начальства, на которые лучше забить. Но и руководящие чины, кажется, воспринимают поле войны как учебную карту, на которой флажки можно расставлять «от балды»: «… позиции наши были крайне неудачными, располагались на двух вершинах, зэушка вообще стояла на отшибе, за дорогой, — совершенная бессмыслица была в этой навязанной командованием полка диспозиции».
Ставший литературной визиткой Карасева рассказ «Запах сигареты» весь составлен из кратких заметок об армейском самодурствующем абсурде. Оздоровительная дедовщина в армейской больнице; марш перед самым обедом — каждый раз капитан разворачивает роту на подходе к столовой и заставляет проделывать тот же путь — так что в конце концов солдаты, поняв, что скоро для них в столовой ничего не останется, «не сговариваясь, рассыпались в разные стороны, растворившись в раскаленном июньским солнцем воздухе»; смена позиции — из зеленого укрытия на лысую горную высоту; пьяная стрельба по воображаемому врагу в чеченских горах — «на третью ночь “навоевавшиеся” офицеры не “заказывают войну”, но, когда плохо проспавшийся Сорокин вылезает из землянки и орет: “Ежик, ты где?”, нас действительно обстреливают из пулемета».