Девица поднялась с мокрой, скользкой мостовой, только глаза с нее не подняла.
- Бери и никому ничего не говори! – велел ей тем же грозным гласом прогуливавшегося по улицам Города дворцового силенциария.
Она вновь осела на колени – и лишь воздела руки. Сказать бы – воздела горе, потому как так и зрилось, но нет – к подсвинку и ко мне, не умнее оного в своих замыслах.
- Так не удержишь, дура! – уже едва хватало мне гласа силенциария, раз не надсмотрщика в каменоломнях. – Другой раз ловить не стану, пускай тебя саму вместо него поджарят. Бери, говорю!
Она встала, отступила и, дурочка, вновь издали протянула руки к «господину» и подсвинку, прижатому к его груди. Тогда сам шагнул ей навстречу, испытал на миг блудный помысел, торкнувший гортань, от груди к груди двинул ей живую, непокорную силёнку – и уж тогда сам отступил поспешно.
- За кого мне молиться, господин? – едва слышно спросила девица, так и не поднимая взора.
- За грешного раба Божьего Иоанна, - с облегчением ответил ей. – Помолись за успех его дела.
Тут-то меня и осенило! Даже не приметил, как исчезла кухарка с подсвинком.
- Господи, неужели это и есть то потребное средство? – возгласил едва не на всю улицу. – Неужто его довольно, такого ребячьего озорства?
А ведь по всему выходило, что геронда Феодор и прозревал то, называя спасительный для престола замысел «озорством» и «проказой». И вот – именно та давняя, проверенная в деле проказа и пришла мне первой в голову… Вот уж на что никогда бы не решился просить благословения, тотчас узрев в таковом замысле бесовское озорство подкидывать уму человеческому всякие проказы!
Теперь цель стала ясной, в мышцах появилась упругость, в ногах – твердость и правда.
Входил во Дворец в те же мусорные ворота, что и раньше, хотя медальон-пропуск уже позволял вступать в сей Разум империи хоть бы и парадными вратами. Меня, однако, ждала Фермастра, дворцовая кухня-утроба, а не дворцовый мозг. Только войдя в громоздкий простор Дворца, вдруг уразумел, что не ел с того часа, как покинул тайную клеть в Городе и отправился на аудиенцию к василиссе. А между тем, натопаться успел изрядно.
Великая дворцовая кухня окатила волной печного жара, духом и хладом сардин, волглой спертостью освежеванных туш и потрохов. Едва не захлебнулся слюной. В лабиринтах столов и ворохов утвари встретил меня Агафангел, верховный трапезарий, добрый император дворцового чревоугодия и гортанобесия, сам теми грехами никогда не злоупотреблявший. Он как родился веселым толстяком, таким и пребывал в любом посту и во всяком разговении – ударься с разбегу в его пузо, так и отлетишь в сторону. В детстве мы частенько такими нападениями забавлялись – с разбегу тыкались в пузо Агафангела, отлетали, а он начинал хохотать.
- Теперь, пожалуй, ты меня свалишь, если разбежишься, - первое, что изрек Агафангел, поздоровавшись, поклонившись и покончив со всевозможными соболезнованиями.
- Это хитоны придают мне пустой объем, - признался ему. – А так, как был тростиной, ею и остался.
- Говорил твоему отцу, уж кому-кому, а тебе надо есть без остановки, все равно все в тебе сгорает, как сухая солома на ветру, - сокрушался начальник ножей, взмахивая сверкающими жиром дланями. – Вот и сейчас вижу: где-то вертелся весь день и голоден. Ты, говорят, мяса не ешь, омонашился, а по виду не скажешь. Что за притча?
- Ой, сам никак в толк не возьму! – хитро отмахнулся я от него. – Сардин бы печёных сейчас поел.
- О, сего добра долго ловить не надо! – обрадовался Агафангел, хлопнул в ладоши, и спустя пару мгновений пара поварят притащила двумя парами рук блюдо с сардинами, коих хватило бы целый корабль накормить.
- И вот еще, Агафангел, - вспомнил, с какой чиновной важностью уже по наследству могу изрекать просьбы и веления, - потребен мне подсвинок. Живой, самый шустрый подсвинок.
- Вот так притча! – изумился император котлов. – Что же, не успел вернуться, как снова в дорогу собрался, в коей поститься – вред?
- Агафангел, мне к завтрашнему утру нужен подсвинок, - прибавил твердости в гласе, сдирая рыбью плоть с хребта, и так же твердо, как говорил, глядя василевсу провизии прямо в глаза. – Живой, здоровый, коего не удержишь запросто. И чтобы он меня дождался незадохшимся. И чтобы никто об этом больше не знал, кроме тебя и меня.
- Чудны дела Твои, Господи! – вздохнул правитель утвари. – Как поешь, господин Иоанн Феор, так сходим покажу – сам выберешь.
За услугу битый час потратил, рассказывая Агафангелу о своих приключениях и подперчивая их кое-где прибасками. Удоволил, насытил царя трапез пищей душевной, честным трудом заработал подсвинка. И выбрал – то был маленький живой стенобитный снаряд с тремя серыми пятнышками на хребте. Их запомнил, поблагодарил Агафангела, а потом уже про себя, поклонился одному невольному советчику, а по суду – считай, подстрекателю: «Благодарю тебя, друг мой Ксенофонт!»
Кого на своей бегучей окружности обязан был вновь показать мне на миг водоворот судьбы? Разумеется, барда Турвара Си Неуса.
Взошел из кухни на верхние полы Дворца, радуясь, что так хорошо помню все короткие пути по всем лестницам и переходам. Бард сидел в своей золотой клетке и вспорхнул мне навстречу. Судьба показала ему Дворец как он есть в самой своей истинной природе: не полагалось в этих роскошных опочивальнях для особо важных гонцов никаких окон, чтобы случайно не вылетели из них ценные вести на главное горе самим гонцам.
Бард увиделся мне до предела натянутой струной, а на струны его арфы смотреть вовсе было страшно. Каждая стоила всех иерехонских труб вместе взятых. Мог и ярла посрамить бард – только тронул бы одну струну, как развалились бы стены вокруг. Вот он даже отпустил опасный инструмент, устроил его на ложе, дабы струны, чуть ослабнув, дремали.
Выходить из опочивальни для разговора теперь было опасно – соглядатаи могли заподозрить неладное. Потому говорил шепотом, постукивая пальцами по крышке комода, будто прыгал тут, на комоде, козлёнок.
- Завтра ты должен спеть царице, - изрёк прямо тоном силенциария. – И спеть то, что скажу тебе теперь.
- А если не прикажут? – отовсюду просился на волю бард Турвар Си Неус.
- Устрою все так, что повелят или нет – все равно споешь, - отвечал ему. – Ты будешь петь небезопасную вису.
- То не впервой, - с храброй грустью усмехнулся бард. – Лишь бы целым остаться и ускользнуть.
- Вот для того и петь надо будет так, как скажу, - давил ему на горло твёрже. – О величии автократора римлян Ирины, о том, что ей не страшны никакие сговоры и поползновения против нее. Ибо есть великие и таинственные Железные Лавры, кои погубят всех, кто осмелится покуситься на ее жизнь, богоданного правителя Рима. Ты хоть сам помнишь про те Железные Лавры, о коих уже обмолвился дважды?
- Помню, как помнят о забытом вещем сне, - отвечал в своем духе бард. – Как пытался уразуметь, что они такое – так вмиг изнемогал.
- То к лучшему. Если знать, что они суть, и описать их во всех остриях и рычагах, то великими и страшными они уже никому не покажутся, - отвечал ему. – Здесь пруд пруди птенцов гнезда Архимедова. Услышат – вмиг соорудят. Увидят, что не опаснее горшка с греческим огнем – и тогда уж никто за эти Железные Лавры ни обола не даст, а певца на смех поднимут. Пой пострашнее и понепонятнее. И чтобы стены начали таять. Или пусть лучше немного покачнутся в подтверждение твоей угрозы. Но не более того – тут же все должны встать на свои места ровным строем.
Про себя же в тот миг взмолился: «Господи, разве не правду говорил сам Аврелий Августин о том, что и всякий злой замысел Ты можешь обратить в добро. Ибо не ко злу стремлюсь, но иного пути не вижу. Если не попускаешь употребить во благо сей языческий фокус, то останови нас – ими же веси судьбами. Преклоняюсь и приму Твою волю, Господи!»
Тем временем потекли в пол плечи барда.
- Так без ягод, зёрен или мёда не смогу обрести силу, - повинился он в своем трезвом бессилии. – А если обрету, как тогда остановить падение стен, когда разверзнутся в явь сны тех, кто слушает?