Литмир - Электронная Библиотека

Приближался очередной Новый год. В классе мы были, по-моему, в четвертом, вряд ли в пятом. Накануне школьного маскарада тетя Люба отвела нас в Мариинский театр, и там, в костюмерной для массовок, за дикие деньги, за три с чем-то вроде бы рубля, нам позволили взять все, на чем остановится наш восхищенный взгляд. Я выбрал костюм гусара, в предчувствии близящегося бала ощущая в душе нечто прямо-таки роковое, нечто лермонтовское. А Лева, как бы еще до начала битвы примерив на себя грядущую неминуемую победу, взял дворцовый костюм пажа. На моем мундире золото было гуще, но, с другой стороны, у Левы была шпага. Правда, перед самым выходом в свет обнаружилось, что Лева позабыл взять трико. Поэтому выше колен на нем были хитроумные полосатые штаны буфами, а под ними голубели голые, но уже довольно волосатые его ноги, помню, с темно-сизыми от холода коленками.

Когда мы, повторю, уже овеянные элитной славой, вышли в зал в своих роскошных нарядах, то, конечно же, мгновенно затмили всех прочих самодельных зайчиков, белочек и даже каких-то там арлекинов в домино. Зал завороженно провожал нас глазами, мы поняли, что грянул наш час. В каком-то удачно подвернувшемся ему танце Лева оказался удачливее меня и буквально вырвал из моих цепких ревнивых когтей Люсю Виноградову.

Разумеется, страдания мои были неимоверны. Душа разрывалась на части. В голову лезли отчаянные мысли. Хорошо бы, думал я почему-то, поседеть мне за одну ночь, чтобы завтра все увидели, до чего я был доведен ветреностью, неверностью да и дуростью моей избранницы, в конце-то концов. Был бы у нее ум, она бы сообразила, кто Лева и кто я. И почти тут же возникал совсем не детский прямой вопрос: а кто, собственно, я? Перебирая ответы, один печальнее другого, я испытывал разрывающие душу тягостные мысли о своем ничтожестве, от чего и вправду можно было поседеть. Что, кстати, от подобных мыслей, верно, в свой час, довольно ранний, все-таки и произошло. Но это было уже где-то ближе к пятидесяти, и привычная седина моя никогда не была мне в особенную радость, а тогда, в тот миг, я отдал бы за нее все на свете, как говорится, хоть руку на отсечение.

Обуреваемый желанием немедленного реванша, я решился на дьявольский трюк. Перед следующим школьным вечером я потребовал для своего выступления минимум двадцать минут, поскольку заявил, что намереваюсь сыграть собравшимся на фортепиано ни больше ни меньше, как «Поэму экстаза» Скрябина. Где я вычитал это название, до сих пор точно не могу вспомнить. Все были ошарашены. Лева, по-моему, слегка смятен. Уж он-то превосходно знал все мои так называемые успехи в занятиях музыкой. А занятия эти все больше и больше заходили в безнадежный тупик. За инструмент я садился лишь тогда, когда мама по длинному нашему домашнему коридору уходила в глубь его, на кухню. Тут я ставил на пюпитр какую-нибудь интересную мне книжку и, с увлечением читая ее, без разбора лупил по клавишам, лишь бы маме там, далеко на кухне, было слышно, что инструмент тренькает, издает какие-то там звуки — это значило, что я музицирую.

Настал вечер экстаза. Я надел цивильный костюм, нацепил, помню, даже галстук. На сцену выкатили рояль, срывающимся от ужаса голосом я велел поднять крышку. В зале собралась вся школа — даже десятиклассники и педагоги. Я нагло обвел собравшихся глазами, объявил: «Скрябин. „Поэма экстаза“», сел и, покачивая корпусом из стороны в сторону, задербанил по клавишам нечто вовсе бессмысленное, ну просто бил, куда пальцами попаду. Что-то похожее на игру на фортепиано я, конечно, умел сымитировать и свой дикий пианистический бред и абсурдную какофонию по временам прерывал невесть откуда взявшимся гармоническим арпеджио, в эту же секунду выжимая педаль вдохновенно закатывая глаза. Минут через восемь я закончил и, к невиданному моему изумлению, был встречен шквалом благодарных аплодисментов. В тот достопримечательный вечер мне стало ясно, что иногда публика бывает не просто «дурой», но какой-то немыслимой патологической идиоткой: под видом эксклюзивного откровения, немыслимого и неконтролируемого художественного экстаза, ей запросто можно впаривать, наверное, любую чушь. И для меня самого это открытие было потрясением, я не сомневался, что на первой минуте исполнения найдутся нормальные люди, которые вышвырнут меня со сцены. Да и решился-то я на всю эту сомнительную и сверхопасную аферу только от отчаяния. Закрепляя успех, сразу же после окончания выступления я с умным видом пояснил публике, что это была не в чистом виде скрябиновская «Поэма экстаза», но некие фрагменты из нее с моими вариациями и импровизациями на трагические темы. Так сказать, Скрябин-Соловьев, по аналогии с Бахом-Бузони.

С этих пор начался недолгий период авантюрного моего счастья, основанного на той или иной успешной халтуре. Уже по школьным коридорам пошла слава, что я — своего рода вундеркинд. Тут Лева позвал меня в ТЮТ. Где-то он накопал сведений, что при Дворце пионеров имени А. А. Жданова существует некий Театр юношеского творчества. Руководил им и вправду удивительный человек и педагог — Матвей Григорьевич Дубровин. Авторитет Станиславского среди сотрудников и актеров МХАТа был, я думаю, ну во всяком случае не выше в сравнении с тем обожанием, каким пользовался у своих учеников Матвей Григорьевич.

Меня поразило и то, что рядом с нами, пятиклассниками, у Дубровина занимались люди, уже окончившие школу, студенты каких-то там престижных вузов, ныне ставшие хорошими режиссерами — Веня Фильштинский, Женя Сазонов… Удивительно было общаться с ними на «ты», со взрослыми, серьезными людьми. Но были тут и свои серьезные «но».

Атмосфера ТЮТа была пронизана священным трепетом обожания театра, и каждый вступающий в тот круг должен был трепетать постоянно, все время контролируя достаточную силу собственного трепета. Не скрою, трепетать до зубовного стука мне как-то никогда не очень вроде бы и хотелось. Я, честно сказать, не так уж и понимал, зачем столь всерьез и с таким упорством надо выполнять огромную, невидимую для других и очень тяжелую черновую работу, если гораздо быстрее и проще, да и «материально перспективнее», прокричать в разных аудиториях какие-нибудь «Стихи о советском паспорте» какого-нибудь Владимира Владимировича Маяковского. Чем параллельно с ТЮТом я тогда иногда и занимался. Это мое чтение, как я сейчас понимаю, производило на людей впечатление не слабое, скорее сюрреалистическое. Роста я всегда был небольшого, тогда худой, с вздувшимися от напряжения синими жилами на лбу, я отчаянно закатывал глаза и выкрикивал сомнительные для моего возраста паспортные сентенции Маяковского. Что-то про бюрократизм. Но тем не менее уже как бы даже и закономерным результатом этих моих публичных художественных бдений было то, что, после награды какой-нибудь новой грамотой, меня тут же посылали в разного рода детские оздоровительные учреждения, однажды, помню, даже в Артек. В ответ на трогательную заботу старших я с еще большей дьявольщиной в глазах продолжал: «К любым чертям с матерями катись любая бумажка…»

Конечно, соображал себе я, вероятно, в занятиях искусством есть разные пути. Тот, которым соблазнял меня Лева, — путь классический, известный по хрестоматийным примерам, извилистый и тяжелый путь к горным вершинам, — пахать у Матвея Григорьевича, мести полы в той самой «вешалке», с которой «начинается театр», сходить с ума от счастья, что тебе наконец доверили произнести: «Кушать подано…»

Начало. То да сё… - img_12

Школа. Концерт. Морочу голову публике, что сейчас исполню им «Поэму экстаза» Скрябина

Тем более что и нам с Левой после «отстоя и фильтрации» тоже наконец доверили «высокую честь» быть осветителями: Лева стоял в левой кулисе, я — в правой. Меняли желтый фильтр на красный, стараясь как можно более художественно осветить происходившее на сцене действо (играли Светлова — «Двадцать лет спустя»). Я видел, как Лева преданно теряет за этим занятием дар речи, впадая в некое сладостное самоуничтожение, в некое одуряющее счастье бессловесного статиста, готового десятилетиями ждать подарка судьбы — выйти наконец на сцену вместо внезапно заболевшего премьера.

8
{"b":"884356","o":1}