Литмир - Электронная Библиотека

Когда заходишь в любую мосфильмовскую комнату, не покидает ощущение, что попал куда-то, где идет срочное свертывание дел, даже если группа только начинает картину. Обыкновенно нет ни любви, ни заботы о четырех углах, в которых предстоит прожить какой-то немаловажный период жизни. Все словно приготовлено на выброс, на немедленный поджог отслужившего свое. Впечатление, что в каждой комнате сидят Гоголи и жгут вторые тома «Мертвых душ». Вдруг среди всего этого эвакуационного мосфильмовского быта я попал в очень тихую небольшую комнату, где ничего не говорило о том, что хозяева здесь последний день. Напротив, все укрепляло веру в обратное. Стояли чисто убранный старинный письменный стол, открытый рояль, на стене висела прекрасная репродукция «Мадонны Литты», видно было, что хозяева здесь обосновались не по случайности, не вчера и не на один день.

Обитателей кабинета было двое. Один — желчный, маленький, колючий, неприветливый, изборожденный морщинами, крючком свернутый язвенник, с испитым острым лицом, хохлился на кресле в углу, поджав ноги под себя… Тут, любезный читатель, в связи с внезапно явившимся новым персонажем придется прервать напряженный сюжет круто переворачивающейся у тебя на глазах моей печальной жизни и сделать маленькое лирическое отступление.

Дело в том, что к моменту посещения указанной комнаты, хорошо это или плохо, но я уже был вполне сложившимся матерщинником со значительным стажем. Матерщинников-спутников жизни тоже было у меня к тому времени предостаточно. Катя, которая дурного слова сейчас не произносит, а если что-то подобное вдруг случайно и срывается с уст, то долго и сердечно крестится, в свое время, Господи прости, была матерщинница затейливая и искусная. Эдик Володарский был тоже не любителем — мастером-матерщинником: весь ВГИК мы провели, весело и свободно по ключевым вопросам бытия изъясняясь только матом. В те годы у нас даже сложилась своеобразная теория, оказавшаяся верной на практике: о степени порядочности и нравственной чистоты человека можно было судить по тому, как он матерится. Если человек что-то произнесет матом и тебе становится стыдно за него и за произнесенные им слова, это на сто процентов обозначало, дрянной человек, во всяком случае, с серьезными нравственными изъянами: за его матерными узорами как бы проглядывают вполне конкретные и вполне безобразные реалистические жизненные понятия. Но можно было изъясняться матом так, что ничего иного кроме словесной красоты полнокровного тюрско-славянского слова, великолепного барочного украшения подлинной народной, веками складывающейся славянской речи с ее богатыми историческими истоками, а также отраженного в этой речи истинного нравственного великолепия человека превосходного ты не ощущаешь. Таков, скажем, умнейший и деликатнейший, один из самых прекрасных и нежных моих друзей, композитор Исаак Иосифович Шварц. Как одна из самых больших ценностей, не только человеческих, но и языковых, у меня хранятся его письма ко мне, все пересыпанные изящнейшим, можно сказать, брильянтовым, ослепительной красоты и выразительности русским матом. Впрочем, чего говорить, сама великая эпистолярная пушкинская традиция… На самом деле русский мат — это, конечно же, сложное и высокое явление евразийского лингвистического модуля или конкретно — русско-тюркской языковой культуры… Ну да ладно, Бог с ним, с лингвистическим модулем.

Так вот, повторю, к моменту вхождения в тот мосфильмовский кабинет я уже был и знатоком, и ценителем, и любителем, и пользователем мата, можно сказать, в некотором смысле, специалистом и уж во всяком разе человеком, не случайным в этом тонком деле. Но уже первый пяток фраз, произнесенных тем желчным, крючкообразным господином из угла, впоследствии оказавшимся главным редактором объединения Борисом Григорьевичем Кремневым, показал мне, что я, увы, все еще полнейшее матерное ничтожество.

Более затейливых, головокружительных матерных виражей я не слыхивал никогда в жизни. В моих матерных руладах все-таки были совершенно необходимыми, хотя бы даже просто для понятности слушателем, и какие-то общеупотребительные междометия — у великолепнейшего Бориса Григорьевича этот словесный мусор полностью отсутствовал. Это был какой-то запредельный, высший матерный пилотаж, сплошные узоры петлей Нестерова. Я слушал его совершенно завороженно, с отвисшей от восторга челюстью.

Второй, стоявший в противоположном углу комнаты, был чистым-чистым, как бы раз и навсегда ослепительно вымытым человеком, имел ангелоподобное лицо, белейшую седину и говорил тоже удивительными, но как бы прямо противоположными словами, о существовании которых я знал, конечно, по каким-то безумным старым книгам, но что они могут существовать в реальности и даже использоваться в быту, лишь только слабо догадывался. Это была та сила изумительной, интеллигентной, традиционной русской речи, но, и не московской даже, справедливо считавшейся прелестно чистой, но все-таки изредка слегка вульгарной, а петербургской, возвышенной и благородной, как легенда. Из двух углов комнаты на меня словно обрушились две восхитительные речевые стихии. Одна — фантастического, невероятного мата, другая — небесной красоты, изысканной, академической литературной русской речи, подобной которой я не слышал ни до, ни после того. Как ни странно, они гармонически, можно сказать, конгениально дополняли друг друга.

У меня сохранились несколько писем, полученных от Льва Оскаровича в экспедициях. Они написаны так, как, наверное, писал любовные стихи Анне Андреевне Гумилев. А это была естественная бытовая речь Льва Оскаровича — по-иному он просто не мог общаться с другими людьми.

Арнштам и Кремнев в общем дружили, не столько дружили даже, сколько высоко ценили друг друга. Дружба двух этих столь непохожих друг на друга людей со стороны могла показаться странной, но они действительно очень тонко дополняли друг друга в оценке разного рода художественных, общественных, политических и прочих других явлений. Борис Григорьевич обычно начинал суждение, блистательно подменяя привычные статичные, омертвелые понятия свежими и занятными их матерными аналогами, отчего возникала как бы совсем какая-то, я бы сказал, юная оценка ситуации, а Лев Оскарович позже уже расшифровывал это желающему на уровне высокой петербургской внутренней воспитанности и речевой красоты, отчего то же суждение вдруг принимало на твоих глазах почти античную основательность. Оба они сыграли огромную роль в моей судьбе. И то, что матом неслось из одного угла, и то, что ахматовскими ямбами лилось мне на голову из другого, в равной мере выражало крайнюю степень почти не испытанной мной от чужих людей любовной доброжелательности, чего я с первого же момента не мог ни почувствовать, ни понять, ни оценить. Справедливости ради должен сказать, что даже и этим я обязан Михаилу Ильичу, который, по существу, просто так, не с переляху, подарил мне в жизни все самое важное.

К слову сказать, все трое — евреи. Ни к какому делу сообщение это, конечно, не относится, но как-то, уже в послеперестроечные последние либерально-демократические годы, патриотические писатели в каком-то своем мочеполовом печатном органе публично посетовали, что я вот, мол, продался жидам. Я как-то сразу вспомнил всех троих и помолился нашему Православному Господу за великую удачу, что они меня все-таки купили. Кстати, с грустью должен сообщить и еще одно свое меланхолическое, сентиментальное, ни чему тоже в общем-то не относящееся соображение — самыми большими, я бы даже сказал, непроходимыми идиотами, собрания которых в жизни своей мне приходилось наблюдать, были не члены Политбюро, не представители органов КГБ, ни даже друзья-соратники, которыми ухитрялись окружать себя вожди перестройки Горбачев и Ельцин — самыми исключительными, реликтовыми долбозвонами выказали себя в пору получения гражданских свобод все-таки патриотические русские писатели, среди которых, на мой взгляд, есть и несколько писателей выдающихся. Неужели и к ним, как к актерам, применимо грустное мнение, что их профессия ума не требует, мол, иногда ум даже мешает им хорошо и честно осуществлять свою профессию?.. Но тут же я вспоминаю своего институтского товарища, соподельщика по мастерской Михаила Ильича Ромма, Васю Шукшина, мудрейшего гения новейшей русской литературы. Да нет же, конечно, ни ум, ни пьянка делу не помеха, если есть дело и голова, а не кочан трепаной отечественной капусты на плечах.

33
{"b":"884356","o":1}