Однажды он вернулся из-за границы и вдруг, ни с того ни с сего, стал нам вслух читать свои стихи: ни в склад, ни в рифму, но политически очень выдержанные. Одно, антиамериканское, до сих пор помню, заканчивалось так:
Вот почему, скажем прямо,
Гроб из Вьетнама.
Сергей Александрович продолжал сокрушать заокеанских идеологических врагов и в прозаических рассказах о своей поездке:
— Понимаешь, пришел ко мне Струве и говорит: «А вы такого-то читали? А такого-то? Не читали? Жаль, жаль. Почитайте!» Так у меня образовался целый чемодан омерзительных антисоветских изданий. И всю эту гнусь — девать было некуда, — все эти пасквили я с собой сюда привез.
У меня аж сердце от зависти защемило. Как же, думаю, подкатиться бы к нему по-родственному.
— Сергей Александрович, дайте мне хоть ненадолго ваш чемодан!
— Зачем тебе?
— Ну, дайте. Я тоже этих гадов почитаю…
Он задумался, но почитать гадов все-таки не дал.
Так благодаря «простому русскому лицу» я втерся в доверие к большому русскому поэту и просочился в его семью.
Катя, как дочка известного поэта, по тогдашнему социальному ранжиру вроде бы считалась обеспеченным человеком, ходила в институт в шубе. У них с мамой была уютная квартира, у Кати — даже своя отдельная комната, правда площадью ровно 2,87 кв. м (цифра безусловно памятная: ровно столько в рублях и копейках стоила тогда бутылка водки).
Однажды, еще до свадьбы, Катя спала в этой комнатке на кровати, а я устроился рядом на полу (не из ханжества, а просто кровать была такая узкая, что вдвоем на ней никак не поместиться). Проснувшись, я почувствовал на лице легкое кружево оконной занавески, заброшенной ветром. Я разбудил Катю.
— Это что? — поинтересовалась она явлением тюля на моей физиономии.
— Конфирмация…
В общем-то, в активном процессе дальнейшего успешного развития указанной конфирмации можно было, я чувствовал, нам элегантно пристроиться к благополучным родителям и начать жизнь, обычную для детей из хороших московских семей. Но Катя здесь была до конца принципиальна:
— Ни в коем случае никаких денег у родителей мы брать не будем. С момента начала совместной жизни я немедленно ухожу от мамы, ты съезжаешь из общежития, будем снимать квартиру.
Даже теоретически я не мог тогда себе представить, на какие такие шиши мы будем, так вот взяв и отказавшись от помощи мам (мне мама регулярно посылала по пятьдесят, по семьдесят рублей) и пап, жить, да еще и снимать жилье, которое по тем временам стоило уйму денег — пятьдесят-шестьдесят рублей. Тем не менее Катя на своем настояла, и мы начали житье по чужим, снимаемым квартирам. И обо всех у меня, как ни странно, сохранились самые теплые, нежно-воздушные воспоминания.
Первую нашу с Катей семейную квартиру мы сняли у знакомых ребят-актеров в Марьиной Роще. Поначалу я чувствовал себя безусловно счастливым человеком. Мне нравилось все, что было связано с Катей. В частности, очень нравилось то, что я Кате по плечо ростом, что вечером еду домой, а дома меня ждет жена, Катя. Но чаще всего так получалось, что мы ехали куда-то вместе.
Одним из первых пришел поздравить нас с началом самостоятельной жизни Эдик Володарский. Он приехал рано утром в воскресный день в роскошном заграничном костюме, в галстуке, прихватив с собой на предмет поздравления целый портфель спиртного. Войдя, он почему-то немедленно сделал довольно неожиданное заявление:
— На улице чудовищная жара. Мне обязательно надо вымыть ноги.
Мы выпучили глаза:
— Эдя, ты что, одурел? Приходишь к молодоженам в дом и что несешь? Сейчас мы накроем стол…
— Нет, сначала мне надо вымыть ноги.
Нам все-таки удалось застыдить Эдика, он, нам показалось, забыл про ноги. Мы сели за стол, и часам к пяти вечера Эдикин портфель был уже пуст.
Мы с Катей вышли прикупить еще что-нибудь дополнительно — Эдик остался дома. Вернувшись через полчаса, мы позвонили в собственную дверь, но нам никто не открыл. Отворили дверь ключом: о, ужас! Посреди прихожей с неправдоподобно бледным лицом лежал на полу Эдик с очень белыми, чисто вымытыми ногами. Оказалось, лишь только мы затворили за собой дверь и ушли в магазин, он немедленно залез в ванну и все-таки вымыл ноги. После чего вышел в коридор и… как вы поняли, упал с сердечным приступом.
Мы кинулись к соседям, вызвали неотложку, приехал врач, сделал Эдику укол. Эдик сидел на полу бледный, путаясь в пальцах, натягивал галстук.
— Мы же предупреждали, — ханжески сетовали мы. — Вот видишь, Эдя, к чему приводит бесконтрольное мытье ног…
Вскоре Катя уехала на гастроли куда-то ближе к югу, и я опять был выброшен судьбой и безденежьем в родное общежитие ВГИКа. В это время, к слову сказать, в общежитии морили клопов, заранее было предупреждено, что все во избежание личного уморения вместе с насекомыми должны его покинуть — огромное здание стояло пустым. Впрочем, какими-то правдами и неправдами, вопреки строгому и справедливому приказу, в здании остались четверо: Слава Говорухин, Коля Губенко, Динара Асанова и я. Мы пытались ночевать в провонявших химией, душных комнатах, вдыхая жуткий хлорофосный воздух, но примерно уже через час, никак между собой не сговариваясь, дружно спускались вниз.
Стояли темные августовские ночи, с огромными звездами на небе. В небе горела ясная и чистая луна. А мы вчетвером в рядок сидели на лавочке, забросив ногу на ногу, и травили до рассвета истории, настолько невероятные, настолько смешные, что от нашего смеха просыпались на Тверской. Где-то часам к шести утра, обессиленные рассказами, хохотом, покоренные невесть откуда взявшейся удивительно теплой, дружеской, нежной друг к другу привязанностью, мы, пошатываясь, возвращались в свои комнаты, падали на решетчатые, одиноко стоявшие на кирпичах панцирные матрацы и засыпали на них мертвым сном.
Эта облезлая лавочка перед старым общежитием, кусты пышной августовской зелени, черное небо в звездах над головой навсегда остались в памяти как воплощенный рай невиданного вгиковского братства.
А время шло. Близился и показ «Иванова», к которому все три года готовились и я, и Катя, и Валерий Рыжаков. Но тут случилась история, нарушившая все наши планы.
К сожалению и к несчастью, Катя была довольно общественным человеком. Актерское мастерство у них на курсе, после того как Ромма выгнали, преподавал прелестный, редкой душевности, интеллигентности человек, замечательный, поразительной техники актер, игравший у Мейерхольда, Охлопкова — Лев Наумович Свердлин. Именно по интеллигентности, наверное, в душу он к своим ученикам никогда не лез. Просто приходил на занятия, терпеливо и внимательно смотрел работы, давал толковые советы. Но в конце третьего курса студентам показалось, что им этого мало, что они заканчивают институт недоучками, и хотя я умолял Катю не влезать в разгоравшийся базар, тем не менее у них на курсе все же началась шумная и некрасивая общественная буза, закончившаяся тем, что Свердлина попросили из института.
До Свердлина же у актеров и у нас, режиссеров, предмет актерского мастерства вела Нина Станиславовна Сухоцкая, актриса Камерного театра, исключительно высокосветская дама, подруга Таирова и Коонен, безукоризненных манер, величественная, но и прелестная, вполне обворожительная, однако иных практических заслуг в педагогике как-то не имевшая. К тому же ходил слух, что одновременно с невинным преподаванием у нас в институте была она еще и одной из самых знаменитых и редких тогда в Москве лесбиянок.
Вообще ВГИК тогда был рассадником разнообразных новомодных послесталинских веяний. В частности, одним из загадочных результатов первой на нашей жизни перестройки, именовавшейся в те годы «оттепелью», явилось то, что во ВГИКе ввели новый «оттепельный» предмет — пантомиму. Руководил всей вгиковской пантомимой Александр Александрович Румнев, седой статный красавец, тоже бывший актер Камерного театра. Все уважительно, хотя и неинтеллигентно, исподтишка указывали на него пальцами и таинственным шепотом, тоже уважительно, сообщали друг другу, что он знаменитейший, с огромным стажем, столичный педераст. Тогда это слово бытово граничило с обиднейшим ругательством, но в случае с Румневым ни у кого оскорбительных интонаций не проскальзывало. Скорее просто ставился редкостнейший диагноз.